Когда на ней треснули пуговицы рубашки, Аньес не выдержала и истошно закричала, кусая чужие грязные мужские пальцы, пахнувшие рисом и рыбой. За то и поплатилась, получив единственный удар по лицу. И не успев прийти в себя, почувствовала, как солдата от нее отрывают за шиворот. Он отлетел куда-то в сторону, и она услышала рассерженный голос, что-то несколько раз выкрикнувший в темноте.

Аньес снова подобралась, поднялась на ноги, что было непросто при завязанных руках и не слушающихся от страха мышцах. Метнулась к противоположной стене, а там так и замерла, вглядываясь в ночь. Вся эта дикая возня заняла несколько минут, но ей показалось, что длилась вечно.

Защитившим ее на этот раз оказался… единственный, говоривший по-французски среди них и остановивший ее палача с утра. Она не видела его лица и лишь немного — темную фигуру. Но когда он заговорил с ней, приблизившись, сомнений не осталось. От этого голоса по телу забегали мурашки, едва он приставил губы к ее уху.

— Не думай, что я на твоей стороне, — обжег он кожу то ли дыханием, то ли словами. — Я ненавижу тебя, слышишь? Я бы позволил им все, что они хотят, если б можно было.

— Мы на одной стороне, — хрипло, срываясь от сотрясавших ее тело чувств, горячо выпалила Аньес в ответ. — Я — на твоей.

— Французы, англичане, американцы — никогда. Такие, как вы, приходят убивать нас.

— Я — нет. Мы не все такие. Я хочу помочь.

— Помочь? — вьетнамец хохотнул. — Чем ты можешь помочь?

Ответа ее, хотя она и порывалась сказать, он уже не слышал, дернул за веревку, которой были связаны ее руки и поволок за собой, выкрикивая на ходу:

— Давай, взбодришь сейчас своей помощью моих ребят, им этого не хватает, всем, кто потерял семьи и друзей!

Он заволок ее в пагоду, и после этого она уже мало что понимала, не в силах выдержать человеческой жестокости. Если раньше Аньес сознавала и настаивала на том, что происходящее здесь, на этом краю света, породило ее государство, то сейчас понятия не имела в чем разница — просто бить или бить в ответ. Были бы ее мысли яснее, все снова стало бы верно и правильно. Но не сейчас, когда ее бросили на колени перед несколькими десятками вьетнамцев.

— Проси прощения за все, что вы сделали! Проси, а не то мозги вышибу, и Ксавье тебе не поможет. Ты француженка, мы сами решаем, что делать с французами! Чужаки нам не указ!

Ее снова пнули и силой заставили стать на колени. Влажные ее волосы растрепались, рубашка на груди оказалась разодрана, ноги сплошь в ссадинах после того, как несколько раз за день падала. Глаза, должно быть, сверкали от страха и слез. По-вьетнамски она не знала ни слова, но «Pardonnez-moi» они в любом случае понимали. Аньес несколько раз повторила эту фразу, не опуская лица, но и не глядя ни на кого конкретного. Они что-то галдели друг другу не переставая. Кто-то даже зло смеялся, не иначе как с нее. Если бы могли отхлыстать ее по щекам, отхлыстали бы. На ком-то нужно было сорвать ярость. Рядовой де Брольи подходила.

Один из них курил, меря шагами небольшое полуободранное помещение внутри заброшенной пагоды. И, наблюдая весь этот концерт, мрачно затянулся, а потом решительно приблизился к ним с их главарем, который все еще продолжал удерживать ее за шиворот, чтобы не поднялась. На секунду их взгляды встретились, и Аньес ужаснулась ненависти, которая в нем горела. Не только в глазах. Во всем его облике. Такой ненависти она не видела у своих соотечественников даже в те дни, когда кругом были боши.

Этот человек резко дернул руку с сигаретой к ее лицу, коснувшись тлеющим концом лба, намереваясь этак его потушить. Аньес с хриплым вскриком метнулась прочь, и через мгновение почувствовала, что ее отпустили, а сигарета полетела в сторону. Солдат, говоривший по-французски, что-то кричал, раз за разом повторяя слово «Ксавье». И в том, что это не только название кабаре, но еще и имя человека, которого они все здесь опасаются, она не сомневалась. Они громко ссорились, а она затравленной зверушкой прижимала связанные ладони ко лбу в том месте, которое лишь слегка опалило, хотя могло бы сделать дыру. И при этом почти не чувствовала боли. Саднить в месте ожога стало лишь несколько часов спустя.

Потом ее выбросили назад, на улицу. Живешь — живи. Подыхаешь — сдохни. Ее колотило от пережитого только что и от сырости. И до утра она так и просидела, вздрагивая от малейшего шороха и вглядываясь во тьму широко раскрытыми от ужаса глазами.

Та ночь должна бы была сломить ее до конца. Насовсем.

Но не сломила, лишь примирив с тем, что ей только и остается что идти вперед и слушаться этих людей. Она никогда в жизни не была зависимей, чем в те дни. Что вообще она знала о зависимости прежде?

Они продирались сквозь джунгли все дальше и дальше в горы. И она потерялась среди восходов и закатов, совершенно не ориентируясь в том, сколько времени прошло. Иногда солдаты вспоминали, что ее тоже надо кормить. И с каждым уплывающим в прошлое часом она все сильнее напоминала самой себе собаку на поводке. Если завтра ей отдадут команду «к ноге!», она рванет к ноге.

Но это не потому что ее сломили. Это потому что ей очень нужно было выжить.

Человеку нужна идея. Ее нынешней идеей было выживание.

Для чего-то сверх того не хватало моральных сил.

После случая в пагоде ее уже больше не трогали. Иногда ей даже казалось, что они привыкают к ней и правда как к домашней зверушке. Но все это обманчиво — если бы в пути она позволила себе пораниться или заболеть, ее попросту бросили бы в джунглях в одиночестве. И такой смерти Аньес боялась больше, чем если бы ей пустили пулю в лоб. Но вряд ли в этих обозленных мужчинах довольно милосердия, чтобы тратить на нее патроны, если она окажется при смерти.

А значит, ни жаловаться, ни болеть нельзя.

Иногда их отряд останавливался в маленьких деревнях, куда вряд ли могли добраться французы — здесь и дорог-то не было. Тогда становилось чуточку более сытно. Всем необходимым их обеспечивали крестьяне, что-то перепадало и Аньес. Самым большим счастьем тех дней стала чистая одежда. Принесла какая-то хмурая молчаливая женщина, возраста которой определить не представлялось возможным. Слишком детскими были черты лица, но слишком грубыми руки.

После этого Аньес даже разрешили постирать собственные вещи. Куда с ее рук делись веревки, она уже и не помнила. Возможно, когда заросли становились все менее проходимыми, а подъем все круче, чтобы она могла карабкаться вверх без риска сломать себе шею, ее и развязали. Все время слилось в сплошной поток. Все события стали одним событием. Это не благословенная чернота в парижском застенке. Но и за это она была благодарна.

В ту ночь впервые ей позволили спать в чьем-то доме, а не под открытым небом. И лишь под утро на нее снизошло озарение, с чего вдруг такие поблажки. Человека они из собачонки не сделали, но она хотя бы выглядела уже не так жалко.

Аньес еще спала, когда он вошел в комнату. Он и командир отряда, взявшего ее в плен. Тот самый, что говорил по-французски. Его солдаты слушались, стало быть, он и главный для нее.

Она проснулась от того, что смотрели. Вздрогнула во сне, как это случалось в бытность ребенком, если в спальню заходила мать, чтобы проверить лоб во время болезни. И очнулась до прикосновения. Впрочем, мужчины даже не собирались ее трогать. Аньес лежала на полу, на циновке, а когда дремота сошла, так резко и болезненно, тихо вскрикнула и метнулась в угол, ничего не разбирая в темноте, разрезаемую светом фонаря, который вошедшие принесли с собой.

— Тихо, де Брольи, тихо! — услышала она знакомый голос, и по телу прошла короткая судорога от понимания, что перед ней кто-то «свой».

Она ни черта не видела, слепило глаза. Но, как прикованная, смотрела прямо перед собой.

— Ван Тай, дайте свет, чтоб вас!..

В комнате стало ярче. Вьетнамец зажег лампу. Аньес поморщилась и хрипло выдохнула. Перед ней был человек, лица которого она сейчас не узнавала. К горлу подкатила позабытая за эти дни тошнота, но сейчас еще можно было ей сопротивляться. Она не сгибала ее пополам. Незнакомец был европейцем, невысоким, даже немного невзрачным, русоволосым и щуплым. Если бы она встретила его где-нибудь на улице Парижа, не заметила бы. Но вот голос… голос Аньес знала точно. И сейчас он звучал почти разъяренно.