«Спасибо вам за все, Саша», — сказала она, чувствуя, как плохо слушаются губы — от волнения, а вовсе не от слез.
«Встретились?» — спросили ее.
«Да, все хорошо».
«Это был он?»
«Даже если и он, то ему ничего не известно, не волнуйтесь».
«Я волнуюсь только о вас, Аня, и вы это знаете».
Что еще она знала? Что небо, когда оно просыпается и когда засыпает, очень похоже. И все же это два разных неба.
Из Алжира они с Ксавье уехали в Берлин и пробыли там некоторое время, прежде чем перейти границу и оказаться в советской зоне. Тогда же она еще надеялась на то, что забеременела от Анри. Ей отчаянно хотелось получить еще одного ребенка, и это не было бы никаким чудом, но вполне закономерным итогом последних дней, проведенных с ним. Ведь случилось же это тогда, когда она не ждала и даже, скорее, противилась! Так почему бы теперь не должно повезти?
Не повезло. Через несколько недель стало совершенно ясно, что второго шанса ей не дано. В Москву она приехала без денег, без вещей и без прошлого. Дитя она не носила, и приняла не случившееся как есть, лишь единожды позволив себе слезы, когда увидела бурые пятна на своем белье.
После этого жила как живется и предпочитала к прежнему не возвращаться. Обласкали ее отнюдь не сразу, лишь предоставив жилье и место работы фотографа в газете, в которой она трудилась и по сей день, но и за то Анн была благодарна. Настоящее признание пришло к ней немного позднее, после пятьдесят третьего года, когда она уже достаточно выучила язык, чтобы позволить себе писать на нем.
Она все еще была довольно молода и оставалась красива. Ее все еще преследовала вереница мужчин. Ею заинтересовались в тех кругах, куда обычным людям хода не было, и позволялось многое из того, что никому не позволялось. Анн достигла того успеха, которого никогда не добилась бы во Франции, но она очень хорошо знала цену этому успеху.
Она — политический эмигрант. Она удобна. Ее легенда — слишком захватывающа, чтобы не дать ей быть услышанной. А еще за ней приглядывали много лет и, может быть, и до сих пор приглядывают, ведь она не перестала быть иностранкой, хотя давно стала москвичкой.
Иногда ей казалось, что она знает здесь каждый двор, как не знала дворов Парижа. И Дом с маяком подчас представлялся ей удивительным и прекрасным сном, а в действительности такого места никогда не существовало, как не существовало и девочки в кружевном платье, которую рыбацкие дети загнали на дерево, чтобы посмотреть, настоящие ли у нее волосы или как у куклы.
И тем не менее, она никогда не изменяла себе, продолжая идти дальше, перелистывая страницу за страницей собственную жизнь, пока однажды на книжной полке ее квартиры не оказался томик «Вьетнамской пасторали» Жиля Кольвена и Анн Гийо, изданный в шестьдесят восьмом году. Это была ее последняя отчаянная попытка что-то изменить в мире и сделать его хотя бы немного справедливее. Тогда рукопись Кольвена была как никогда актуальной в свете событий во Вьетнаме, ее охотно издали, переведенную на русский язык, а Аньес, глупая, иногда думала, что вот теперь выдала себя, и человек где-то на берегу Атлантики наверняка узнает, где ее отыскать.
Вопреки собственным опасениям и тайным надеждам, она так никогда и на обнаружила его на пороге. К тому времени он уже года три был мертв, а она не почувствовала, хотя должна бы.
Зато, наверное, благодаря той самой пасторали ее и нашел А.Р. Юбер. Нашел, чтобы сейчас она вновь ощутила себя взлетающей в небо птицей, как однажды очень давно.
«Прощена», — думалось ей, когда она спускалась в метро, а небо приглушили сумерки. Она не вынимала больше фотографии из конверта, но прижимала его к груди и продолжала повторять про себя: «Прощена!»
Будто бы приезд Анри-Робера означал, что нет больше ее вины и что они с Лионцем все-таки примирились. Но самое главное — она примирилась с собой. Она наконец спустя столько лет смогла принять до конца все, что сделала, и ее путь, которого оставалось гораздо меньше, чем вначале, отныне станет легче. Она вышла на ровную дорогу, ее ноги шагают без больших усилий, несмотря на жмущие туфли и на такую же жмущую чужую жизнь.
Она поднялась лифтом на свой этаж, открыла ключом квартиру, услышала бормотание телевизора в комнате — Зина смотрела Олимпиаду, отвлечь ее было почти невозможно, и Аньес, скинув обувь и оставив сумку и пиджак на стуле в коридоре, прошлепала босыми ногами к ней и села рядом, в соседнее кресло, откинув голову на его спинку.
— Ужин греть? — не особенно гостеприимно спросила Зина, и по всему было видно: хочешь есть — готовь сама.
— Нет, спасибо, я посижу пять минут и пойду спать, — ответила Аньес.
— Рано же. Не заболели?
— Нет, все хорошо.
Она и правда просидела несколько минут так, наверное, пытаясь прийти в себя и хотя бы ненадолго ощутить, что может спокойно и дальше смотреть телевизор и даже пререкаться с распоясавшейся Зиной. Две старухи, вроде них, на одной жилплощади — ужасно смешное зрелище.
Позднее Аньес ушла к себе. Разделась, влезла под одеяло, на соседней подушке уложив конверт с фотографией, которая так и оставалась внутри. Лишь устроила сверху ладонь и прикрыла глаза. Она устала и ей очень хотелось спать. Внутри нее была дыра, но ей казалось, что в эту дыру куда легче и свободнее проходит воздух, чем через дыхательные пути. Завтра она проснется и, выпив свой законный кофе, отправится в редакцию, где ее будут называть Анной Робертовной. Но в эту минуту она все еще Аньес де Брольи из Требула, которая наконец дождалась своего Лионца.
Этот перелет, как он надеялся, последний в его жизни, дался ему особенно тяжело. Огнем горела больная нога, травмированная повторно во время прорыва при Дьенбьенфу, когда они выходили из форта Изабель. В нее угодило осколком снаряда, тот застрял в бедре, однако вытащить его оказалось значительно проще того, что он носил уже несколько лет в легких. И потому, кое-как подлатанный, перемещался Юбер с некоторым трудом, избегая, как только это стало возможным, костылей, но при этом ужасно страдая. Впрочем, последний месяц в госпитале Сайгона ему стало гораздо легче, и черт его знает, что случилось в воздухе. Должно быть, это результат долгого сидения на месте. От кушетки полковник отказался и теперь ругал себя на чем свет стоит — к чему геройствовать там, где это излишне?
Однако, когда самолет стал сбавлять высоту, заходя на посадку, он выдохнул с некоторым облегчением. Этот этап наконец пройден. Рядом прозвучал голос Мальзьё, волею случая и судьбы, повстречавшегося ему в угаре войны и теперь отправляемого вместе с ним домой. Юбер навсегда, а Мальзьё — в отпуск. Это он возглавлял спасательную операцию из Ханоя, когда их нашли, голодных и обессилевших, в джунглях. Парадокс, достойный легенды.
— А что дальше, а? Вы уже придумали? Полковник? — спросил Люсьен Мальзьё, повернув к нему голову.
— Займусь разведением овец, — лениво ответил Юбер, не оборачиваясь и не видя его лица.
— Неожиданно! — донеслось до него.
— Мне надоело быть агнцем, пора податься в пасторы.
Шутка удалась. Рассмеялись несколько человек поблизости, кто слышали. И принялись пересказывать тем, кто сидели рядом. Полковника здесь если не любили, то по-настоящему уважали. История о прорыве у форта Изабель никак не утихала, и пусть для многих с войной покончено, а ошеломительный разгром французской армии и переговоры в Женеве привели к окончательному уходу Французского союза из Индокитая, сейчас это все еще было слишком болезненно и важно. Однако люди, сидевшие в самолете, пусть измотанные и поверженные, все еще могли шутить — и это важно никак не менее.
Своими собственными ногами полковник Юбер спускался по трапу самолета, когда тот сел в аэропорту Орли, держась лишь за поручни. И его хромота сейчас очень сильно бросалась в глаза. Так он и будет прихрамывать всю оставшуюся жизнь, даже когда рана как следует заживет. Теплый июльский ветер касался его лица и шевелил седоватые волосы у висков, давно не стриженные и оттого торчащие из-под кепи.