— И что есть по-вашему — воевать по совести? — прищурился Риво.
— То и значит, что нельзя привлекать к боевым действиям военных, которые не поддерживают нашей политики в колониях. Нельзя отправлять туда коммунистов, даже если у них не окончен контракт. Надо дать им возможность отказаться стрелять в тех, кому они сопереживают, не судить их за дезертирство и оградить от выбора, иначе во что превратится армия?
— Миндальничать с ними? — изумился генерал Лаваль, до этого внимательно слушавший все сказанное за ужином. — С теми, кто попросту срывает нашу миссию?
— Наказывать провинившихся, но удовлетворять прошения об отказе ехать в Индокитай тех, кто не хочет там находиться — это миндальничанье? — парировал капитан. — Сначала мы отправляем туда детей, начитавшихся коммунистической пропаганды, а потом получаем великомучеников. Не думаю, что это хоть как-то помогает репутации Франции.
— О репутации Франции мне не говорите! Кто угодно, но не вы, Байен, иначе я вынужден буду пожалеть, что отдал вам свою дочь.
— Главное, чтобы я не пожалела, а мне до этого очень далеко, — рассмеялась Брижит, при этом напряженно глядя на обоих любимых мужчин. — В конце концов, мой Шарль — не пацифист и не дезертир, он сам изъявил желание о переводе туда, где ведутся боевые действия.
— В самом деле, Грегор, это всего лишь точка зрения, — кивнул Лаваль, поморщившись. — Куда, кстати, вы едете, капитан? Назначение получили-то?
— В Тонкин. Присоединюсь к Бернару де Тассиньи. Он успел раньше меня, пройдоха.
— При таком отце — оно и неудивительно. И как скоро?
— Отправляемся с подполковником Юбером через два дня, — Шарль приподнял бокал в сторону Лионца, тот ответил ему кивком головы. — У него экспедиция, а мне позволили следовать с ними.
— С Анри вас отпускать не страшно, — миролюбиво улыбнулась Симона, — он непременно доставит в целости.
— Сделаю все от меня зависящее, — подал голос подполковник.
— А вы тоже, — недовольно протянул Риво, отвлекшись от созерцания содержимого своей тарелки и потянувшись к графину с бренди, — сколько грозились перевестись назад, а что же тыловая жизнь вас затянула?
— Я выполняю работу, которую некому поручить, — вяло отмахнулся Юбер, и его губы растянулись в подобие улыбки. В таком состоянии с генералом вообще не стоило спорить. Он и к святому придумал бы как придраться. Эта черта стала присуща ему с возрастом и только на подпитии. А на Юбера он имел некоторое право сердиться после его ухода в другое ведомство.
Вечер выходил совсем безрадостным.
Не помогали ни вкусный ужин — кухарка расстаралась на славу, ни крепкие напитки. Музыка, игравшая с пластинки, была единственным, что на нервы не действовало. И пока молодежь из присутствовавших в столовой отправилась в гостиную танцевать, здесь, за столом, велась очередная локальная война. Юбер вынужден был слушать и мысленно стенать, что уж лучше бы Байен с Брижит тоже ушли, тогда, возможно, генерал быстрее успокоился бы. Теперь же, когда он уже завелся, обуздать его гнев представлялось трудной задачей.
— Вы теперь водите дружбу с семейством де Тассиньи, — презрительно фыркнул генерал, отчего Симона тревожно схватила его за руку, но он будто и не заметил этого ее жеста, продолжая свою обиженную речь: — Славное знакомство! Да только де Латр все еще не главнокомандующий в Индокитае. А ваши обязанности и кто другой способен выполнять. Медкомиссию вы не пройдете. Вот и все… все, что можно сказать по существу.
— Зато я не дезертир, не коммунист и не пацифист. Не предатель, не саботажник и ни разу не применил соображений совести в бою, — рассмеялся Юбер. — Мы ведь уже выяснили, что это достоинства в наше непростое время, когда твой сосед оказывается врагом.
— Что тогда взять с вьетнамцев! — живо подхватил генерал Лаваль, лишь бы Риво и слова сказать не успел. — Мы среди французов встречаем столько сопротивления и ненависти, что говорить о колониях? Никакой благодарности, ни малейшего желания видеть дальше своего носа. Что у них есть-то, кроме их ослиного упрямства и зависти? Ведь любой дурак знает, что, когда в Индокитай вошла Франция, там не было ничего, кроме дворцов и пагод. И дикарей, которые так дикарями и остались! Мы… мы построили им города, мы проложили между ними дороги, мы доставили туда учителей и врачей. Даже их чертову идеологию им привезли мы на наших кораблях, идея революций пришла к ним из Европы! Это мы создали их, и никто другой!
— Так отчего же ропщем? — Анри отстраненно передвинул к себе бокал, плескавшийся в нем бренди завораживал цветом, на него и смотрел. — Если быть честными, все это мы создали для себя. Сайгон — Париж Востока. На черта им нужен бы наш Париж? Вы не видели, как люди живут во вьетнамских кварталах. Они не слышали ни о наших учителях, ни о наших врачах. А партизанам наши дороги ни к чему, они пробираются тропами. Дороги же — отличное место для засад, где они нас убивают.
За столом повисло молчание. Лица застыли. Один лишь Байен энергично жевал и явно забавлялся. Юбер невозмутимо отпил из своего бокала и тоже взялся за приборы. Это была правда — он не пользовался совестью в бою. Одним лишь долгом. Одной лишь честью. Он не рассуждал и не думал, когда его отправляли убивать. Были люди сверху, которые думали за него. И если они сказали, что его стране эта война нужна, то Юбер вел эту войну, потому что кто-то должен. Кому-то приходится.
Слова Риво уязвили его сильнее, чем он хотел показать. Пусть пьяный бред престарелого генерала, которого если не сегодня, так завтра попросят из Отеля де Бриенн, отправят в отставку и дело с концом. Оттого старик и злился, изливая собственную желчь на близких людей. А кто ему ближе семьи? Да и ближе Юбера — кто?
В Констанце еще не все было потеряно, а сейчас, в Париже, даже должность ему придумали такую, чтобы приносил поменьше вреда. Начальник над начальником в КСВС. Человек, который в действительности мало что контролирует. В реальности же — вообще никому не нужен. Списали, но так, чтобы было не слишком заметно.
Что же удивительного, что Юбер искал по себе дело настоящее?
А для старого генерала, который столь во многом ему помог, его поиски — предательство.
И неважно, что сам Юбер считал и это — верностью. Хотя бы Франции и собственному пути. Всех чувств — безусловных и истинных — у него оставалось лишь два. Любовь к стране и любовь к Аньес. Их он защищал бы даже тогда, когда совсем перестал бы быть с ними в согласии.
Тишину нарушила музыка, снова заигравшая в гостиной, где танцевали двадцатилетние — дочь и сын генерала Лаваля, племянница Риво, младший брат Байена. Куда с большим удовольствием Юбер присоединился бы к ним, но ему уже никогда не будет двадцать лет.
— Браво, подполковник, — выпалил генерал, откинувшись на спинку стула и принявшись аплодировать с нарочитой неторопливостью, даже ленцой. — Браво! Размазали по стенке всех наших политиков вместе взятых и заодно с ними военачальников! Кто возразит против сказанного этим мальчишкой? Кто еще здесь своими глазами видел? Авторитет битого бойца! На это коммунисты и давят. А вот что я вам скажу, мой дорогой друг Юбер, — он перестал хлопать и наклонился через стол, опрокидывая посуду и мало этим озадачиваясь. Оставалось лишь удивляться тому, что речь его все еще связная, тогда как сам Риво даже взгляд фокусировал с трудом, — вот что я скажу, мой мальчик. Мало видеть! Надобно еще и понимать чуточку больше. Уметь мыслить. А этому солдат не учат, и вас не учили. Вы не прошли Сен-Сир[1], у вас нет опыта Великой войны. Потому технически — вы лишь кусок мяса, который способен на подвиг, но едва ли поймет, зачем его совершать. Вы силой духа живете, а не разумом. Чувствами, а не здравым смыслом. Как с Карлом Беккером, так?
— Как с Карлом Беккером, — улыбнулся Юбер. — Пристрелить его было правильно с точки зрения справедливости, и я пристрелил. А вышло бы куда больше проку, если бы мы передали его Сражающейся Франции[2], но я солгал, что он пытался сбежать и что у меня не было выбора. Я ненавидел Карла Беккера. Он был начальником лагеря для военнопленных в Меце, когда я там находился.