Какая разница, о чем там, когда вот это нежное «Дин-дон», ввергает в покой и негу. Или сводит с ума ее, уставшую от ненависти и борьбы.

Потом вьетнамка, вырвавшись из стайки детей, подошла к ним с ее соглядатаем и уже иначе, нагловато, как каркают птицы, что-то сказала, но грубости или злости в голосе не было.

— Чи Май спрашивать — ты нравиться? Чи Май спрашивать — ты хотеть петь зме́я?

— Мне очень нравится, — закивала Аньес, глядя в глаза этой женщине и, прикоснувшись ладонью к своей груди, она проговорила: — Мне хотелось бы оставить это здесь.

В ответ вьетнамка лишь деловито пожала плечами и протянула ей две деревянные катушки — по одной в ладонь, на них были намотаны нити, не дающие змею улететь, а Аньес, принимая, подумала, что она сама — ровно как он. Прибита к земле. Пальцы ее разжались сами собой, катушки упали на землю, в траву. Змей в воздухе дернулся, издав высокий резкий звук. И так будет всегда. Никакой свободы. Это все иллюзия, что дай ей волю — и она улетит и будет лететь так быстро, что никто никогда не остановит. Ее прибило к земле.

Вьетнамка сокрушенно пророкотала что-то на своем, подняла с земли оброненные деревяшки и приглашающим жестом указала Аньес на свой дом. Та подняла подбородок повыше и направилась к ней. В хижине чи Май, наполненной разнообразным скарбом, едва ли что отличалось от того жилища, в котором здесь жила сама Аньес, лишь за тем исключением, что все было подчинено единому делу — чи Май создавала змеев. И их крылья, краски, дудки — все это занимало бо́льшую часть пространства. В дом натолкались и дети. Йен Тхи Май приготовила всем угощение. Это был ее последний день перед началом похода на юг, к морю. Она собиралась идти туда со своей дочерью, и вместе они должны были петь песни о мире, а не о войне.

Муж чи Май исчез где-то в джунглях, сражаясь с французами, и она не получала от него вестей долгие три года. И все же хотела петь о мире вместе с ветром.

Позднее, ближе к ночи, в ее честь в деревне устроили настоящий праздник, люди вернулись со своих работ, оставили занятия и стали чествовать чи Май по-своему. Аньес, хоть и чувствовала усталость, но не уходила, жадно наблюдая за ними. Столько времени она здесь, а все боялась высунуться. Теперь же оказалось, что ничего страшного, если забыть кто она и кто они. Две женщины — мать и дочь из семейства Йен — показывали свое представление, нараспев читая стихи, а Аньес, такая далекая от их странной культуры, глядела во все глаза и не могла наглядеться.

— Они отнеслись к вам как к гостье, мадам де Брольи, — услышала она возле себя голос Ван Тая, и мурашки побежали по ее пояснице от этого голоса. На нее и теперь еще накатывал ледяной ужас в те моменты, когда он оказывался рядом. Слишком мало прошло времени, чтобы воспоминания стерлись. Она непроизвольно обхватила себя руками, и сама этого не поняла до конца. Ей казалось, что она очень спокойно повернула голову в его сторону и чуть подмороженным тоном сказала:

— Я помню, что меня могла ожидать и другая участь.

— У нас у всех участь могла быть иной, — Ван Тай улыбнулся и полез в карман за сигаретами. Он носил военную форму без знаков отличий. Был очень худ и очень прям. Сейчас, когда на его лице не было ни малейшего налета жестокости, Аньес сочла бы его красивым. — Ксавье хочет вернуть вас, скоро за вами придут и истребят ради вас всех этих людей. Французский солдат не знает пощады. И я должен вас отпустить и позволить это. Вы представляете себе, какой груз я беру на себя, чтобы вы жили?

Аньес сглотнула. Какой-то ледяной ужас сковал ее горло и отвечать она не могла.

— Вы настолько ценны, что стоите этих людей, так?

— Нет, — выдавила она.

— А Ксавье считает, что настолько. Я бы вывез вас куда-нибудь на дорогу и бросил связанной на удачу — пусть бы судьба определила, кто вас найдет — дикие звери или ваши соотечественники.

— Так почему бы вам не сделать этого?

— Потому что этого не одобрит командование.

— Французы не тронут мирных, — проговорила Аньес, очень сомневаясь в том, что говорит правду. — Они могут арестовать их, но не убьют.

— Возможно, но лишь для того, чтобы они выдали меня на допросах. Потом без зазрения совести их запишут в мою банду и расстреляют. Вот что я сегодня должен решить. Брать ответственность за это. Или не брать.

— Если бы я могла что-то решать, я попросила бы вас и правда выбросить меня в джунглях.

— Какое великодушие!

— Вы заблуждаетесь, если думаете, что оно несвойственно французам. И понятие чести нам тоже не чуждо.

— Где была ваша честь, когда вы потерпели поражение в Европе? Когда здесь хозяйничали японцы? Когда вы впустили их на нашу землю? Это мы боролись с ними, мы выполняли эту работу и за себя, и за вас. Мы не дали им здесь укрепиться настолько, чтобы их нельзя было вышибить. Мы ждали и делали все для возвращения сюда законности и мира, а когда пришла пора воздавать всем по заслугам, с нами не захотели разговаривать. Никто не признавал Хо Ши Мина, сколько бы он ни свершил. Нам не вернули нашу независимость, как он ее ни просил. Это не мы начали воевать, это французы не захотели жить в мире. Так где ваша честь и ваше великодушие?

— Меня бы не было здесь, если бы все среди нас оказались такими, как вы говорите.

Ван Тай негромко рассмеялся и пыхнул сигаретным дымом, выпуская его через рот. Потом покачал головой и уселся прямо на траву под ее ногами и указал ей место рядом с собой, приглашая присоединиться. Аньес долго просить было не нужно. Она и так еле держалась на ногах. Этот разговор измучил ее. И только сейчас она поняла, что так и стоит, обхватив свое тело руками, будто бы защищалась. Этот человек вынуждал ее защищаться.

Она тяжело опустилась на землю. Трава была чуть влажной, а почва после дня — теплой. Они и не пускали ее в небо.

— Вы хороший воин, мадам де Брольи, — проговорил наконец Ван Тай. — Настоящий, не в пример многим, кого я повидал. Вы сразу мне понравились, и только поэтому вы все еще живы. Вы понимаете, что там, в пагоде своими действиями я спас вам жизнь? Иначе мои люди растерзали бы вас в первую же ночь.

— Понимаю, — она и правда понимала это, пусть случившемуся и противилось все ее существо.

— Если бы где-то в джунглях вы не смогли идти, я бы ни за что не оставил вас умирать в одиночестве, я застрелил бы вас, пока вы спите. Но вы смогли, и оттого я испытываю к вам еще большее уважение.

— И все же вы не знаете, стою ли я целой деревни, — усмехнулась она. — Так вот — я не стою. Если меня нельзя переправить к французам без риска для них, — она кивнула на чи Май, все еще певшую у костра, — то лучше и правда… бросьте в джунглях.

— Теперь уже поздно. Но Ксавье ошибается, полагая, что его власть в отношении вас больше моей. Если я захочу, я заберу вас с собой, и вы никогда не вернетесь к своим.

— Они давно уже не мои, — устало промолвила она.

— Посмотрите на меня, чи Аньес, — он впервые назвал ее так, и Аньес послушно подняла голову, чтобы встретиться с его черным, вязким, как смола, взглядом. — В вас говорят ваши обиды. Они куда глубже, чем может показаться, но достаточно ли их, чтобы не сомневаться в вашей верности?

— Смею надеяться, что не мои обиды, а мои принципы — лучшее доказательство верности. Я никогда не предавала того, во что верю. А я верю в справедливость вашего гнева и праведность вашей борьбы.

— Неплохо сказано, — кивнул Ван Тай. А потом медленно наклонился к ней, обдав запахом табака: — Дадите мне слово, что никогда не забудете об этом и, если можете нам помочь, то будете помогать?

— Вам этого будет довольно?

— Да, потому что вы сильная женщина и вы нравитесь мне.

— Тогда у вас есть мое слово.

Ван Тай кивнул. Потом потушил окурок о подошву ботинка, а она как-то отстраненно, будто краем сознания, отметила, что ботинок на нем — французский. Им он топчет землю вьетов. Она сама — как тот ботинок. Допустимый компромисс.