Она это знала. Теперь она это знала.

И все равно мотнула головой и бросилась говорить:

— Не смей так о нем! Я не успела ему сказать!

— Какая разница? — Юбер развернулся к ней всем корпусом. Его глаза блестели, как в лихорадке, ей казалось, что они даже покраснели, и она не представляла, что делать, когда он продолжал, теперь уже горячо и почти по-мальчишечьи: — Беременная или нет — какая, к хренам, разница, Аньес, если ты принадлежала ему? Свое же не отдают, верно? Но он отдал. А теперь его нет. Есть ты, есть ребенок, а его нет. И никогда не будет. Так что мешает тебе согласиться и выйти за меня?

— Ч-то? — опешила Аньес.

— Свое не отдают, — упрямо повторил Лионец. — Я не отдам. Я приму от тебя все. От человека, которого любишь, всегда и все принимают. Выходи за меня, слышишь, Аньес? Твой ребенок будет носить мое имя, я буду ему отцом. У нас все будет хорошо.

— Невозможно, — прошептала она, снова мотнув головой. — Перестань! Ничего не может быть хорошо!

— Но почему?

— Я люблю Жиля! — выкрикнула она, и ее голос зазвенел так, что ей самой захотелось прижать руки к ушам. — Ты это хотел услышать?! Так слушай! Я люблю Жиля Кольвена, я изменила тебе с ним, я не люблю тебя, я жду ребенка от него, и я никогда не пойду за тебя замуж! Я… я не могу жить с тобой, потому что все, что у меня осталось — это его ребенок, и этого я не предам! Я столько предавала, но этого — никогда! — Она метнулась по комнате к своей циновке, на которой так и лежали вещи Кольвена, вытряхнула пресловутую тетрадь и сунула ему в руки. — Вот! Видишь? Это он писал мне. Он всегда писал обо мне. Как я могла его не любить хотя бы в ответ? И вот, — она принялась листать страницы, совсем не жалея их, так что тетрадь, казалось, вот-вот рассыплется на отдельные листки, а Юбер лишь ошалело следил за ее руками и за ее безумным лицом, — и вот… видишь? Я здесь позировала ему. Знаешь после чего я позировала? Тебе рассказать?

— А фотографий нет? — вдруг спросил Лионец, и по его голосу ничего нельзя было понять. Она подняла на него злые глаза и, задыхаясь, прошептала:

— Нет, фотографий нет. Пленка была только казенная.

— Жаль. Я бы попросил на память. Помнишь, я уже спрашивал как-то?

— Это того не стоит, Анри… Я не стою… Ты обманулся.

— Да нет… я довольно хорошо знаю, что ты из себя представляешь. Но когда ты рядом, мне обычно плевать, — он захлопнул тетрадь и как-то очень медленно и очень спокойно вложил в ее руки. Потом поднял голову. Аньес казалось, что именно в эту минуту она видит, как стихия внутри него рушит каменную основу, на которой он зиждется. Катастрофа случилась. Юбер застегнул пуговицу форменной рубашки — верхняя была расстегнута. У него странно дернулся кадык, и она уже почти что готова была прекратить эту пытку, убивающую их обоих, признавшись ему во всем раз и навсегда, предоставив ему решить, как быть с нею, но вдруг он подался вперед и быстро поцеловал ее лоб. Коротко, стремительно и почти не касаясь. А после этого так же быстро отстранился и совсем другим тоном, чем минуту назад, спокойным и уравновешенным, проговорил:

— У тебя десять минут. Я жду.

Затем развернулся и вышел прочь. Она же так и осталась стоять на месте с широко распахнутыми глазами и хватая ртом воздух. Тетрадь ее руки уронили на пол. На раскрывшейся странице было всего несколько слов, которых вымарать она себя так и не заставила.

«Если бы я мог умереть за тебя, я бы сделал это, не колеблясь ни минуты. Это есть и служение стране, и служение семье, и служение собственным идеалам. Истинна лишь любовь. И она — все, что я заберу с собой из этого мира».

* * *

Мир всегда замыкался на Финистере. Где ему еще сходиться в одной точке, как не на краю земли?

Судно, обещанное Аньес де Брольи подполковником Юбером, по удивительной случайности шло не в Тулон, не в Марсель, не в Шербур. Оно шло в Брест. А Брест — это значит, мама. И, наверное, еще Шарлеза. Больше никто не ждет и не встречает.

Потому, спускаясь по трапу корабля на пристань, она невольно шарила глазами по толпе в поисках знакомых с самого детства лиц. Это должно было стать ее утешением. Затылком она ощущала взгляд Лионца, шедшего прямо за ней и несшего и свои, и ее вещи, и училась думать о нем отдельно от себя, как бы ей ни было это тяжело. Может быть, ему в тысячу раз тяжелее, но давши себе слово, Аньес не собиралась от него отступать. Сейчас он ненавидел ее за те поступки, которые она совершала. Было бы куда хуже, если бы он стал ненавидеть ее за те поступки, которые совершал бы сам, оказавшись связанным с ней.

Она этого не допустила.

И это тоже утешение.

Он сдержал слово. Ее не трогали. Ни одна собака из руководства КСВС во Вьетнаме, никто из безопасников, никто на свете не смел приближаться на расстояние меньше дозволенного. Рамки дозволенного определял Юбер. Даже Мальзьё проводил допрос так лишь бы быстрее его окончить, и как это удалось тому почти бродяге, которого она встретила когда-то давно на причале в Дуарнене, Аньес не представляла себе.

Впрочем, она сама недалеко теперь ушла. И даже в глазах собственной матери должна быть падшей женщиной, что уж говорить об остальных, чье мнение давно перестало ее интересовать. Единственный человек, который был важен ей на всем свете, смыкавшемся здесь, в Финистере, и без того «слишком хорошо знал, что она из себя представляет».

Этот же человек обеспечивал ей теплую одежду, относительную свободу и даже врача, когда в Ханое у нее начало кровить, и она была уверена, что все-таки потеряет ребенка. Не потеряла. Потому что рядом был он, принимавший от нее все. Сейчас он же помогал ей сносить сумку, в которой вместе с ее вещами, он это знал, были еще и вещи, принадлежавшие Жилю Кольвену. Кроме тех, что она нашла в его вещмешке, забрала еще и кое-что из форта. И самое драгоценное, что там было, — его «Вьетнамскую пастораль», которую никто не издаст во Франции, покуда они не признают своих ошибок и своей вины перед Индокитаем.

Аньес поеживалась от холодного ноябрьского ветра и делала шаг за шагом вниз, ищуще шаря глазами по головам тех, кого видела в порту, пока наконец не наткнулась на мать. Та увидела ее тоже и бросилась вперед.

— Можно мне? — зачем-то спросила Аньес, словно все еще была пленной.

— Конечно, — разрешил подполковник, и она, не видя его лица, была уверена в том, что он улыбается.

Ухватив полы своего пальто, Аньес зачастила шагами и вскоре оказалась в долгожданных и таких необходимых объятиях. В лицо ей пахну́ло знакомым с детства запахом духов — Женевьева была всегда верна себе в отношении ароматов. Пальцы Аньес вцепились в рукава маминой одежды, будто ища защиты. Впоследствии, как ни силилась, она так никогда и не смогла вспомнить, что они говорили друг другу в те первые минуты. Должно быть, ничего и не говорили — что тут скажешь?

Но суть в том, что тех мгновений она никогда и не забывала, снова чувствуя себя маленькой, как в ту пору, когда можно было переждать любую грозу, спрятавшись под мамиными руками.

Впереди ее ждала дорога поездом до Парижа, разговор с начальством, вероятное увольнение из ведомства. Но это все потом. Продолжая цепляться за мать и чувствуя, как та поглаживает ее по спине, будто бы утешая, прямо сейчас она отчаянно смотрит на подполковника Юбера и спрашивает:

— Давайте отложим отъезд до завтра? Пожалуйста. Мы остались бы в отеле на ночь, один день ничего не решит? Я бы очень хотела побыть с мамой, господин подполковник. Ах, да… это моя мама… мадам Прево. Вы не знакомы…

* * *

Один день ничего не решал, потому ночью он надрался в баре гостиницы до состояния, в котором едва стоял на ногах. Бренди лилось в его глотку с ужасающей частотой, но голова все еще оставалась ясной. Это только тело почему-то не слушалось, но чертова башка никак не хотела забыть. А ведь надеялся, что поможет.

Надо отдать себе должное — это был первый срыв за все время пути, а путь занял несколько недель, покуда они достигли берегов Франции. Откровенно говоря, Лионец и рад бы был поскорее покончить с формальностями и сбыть рядового де Брольи с рук, но эта ненормальная баба решила напоследок устроить ему пытку.