С каждой секундой весь ужас переживаемого мною становился все острее. Что за абсурд так бесконечно долго опускаться в дыру, проделанную в сплошной вертикальной скале, и до сих пор не достигнуть центра земли! И разве могла веревка, изготовленная человеческими руками, оказаться настолько длинной, чтобы увлечь меня в эти адские бездонные глубины? Проще было предположить, что возбужденные чувства вводят меня в заблуждение. Я и по сей день не уверен в обратном, потому что знаю, сколь обманчивым становится чувство времени, когда ты перемещаешься против своей воли, или когда твое тело находится в искривленном положении. Вполне я уверен лишь в одном: что до поры до времени я сохранял логическую связность мыслей и не усугублял и без того ужасную в своей реальности картину продуктами собственного воображения. Самое большее, что могло иметь место, это своего рода мозговая иллюзия, от которой бесконечно далеко до настоящей галлюцинации.

Вышеописанное, однако, не имеет отношения к моему первому обмороку. Суровость испытания шла по возрастающей, и первым звеном в цепи всех последующих ужасов явилось весьма заметное прибавление в скорости моего спуска. Те, кто стоял наверху и травил этот нескончаемо длинный трос, похоже, удесятерили свои усилия, и теперь я стремительно мчался вниз, обдираясь о грубые и как будто даже сужавшиеся стены колодца. Моя одежда превратилась в лохмотья, по всему телу сочилась кровь ощущение от этого по неприятности своей превосходило даже мучительную и острую боль. Не меньшим испытаниям подвергался и мой нюх: поначалу едва уловимый, но постепенно все усиливавшийся запах затхлости и сырости до странности не походил на все знакомые мне запахи; он заключал в себе элемент пряности и даже благовония, что придавало ему как бы оттенок пародии.

Затем произошел психический катаклизм. Он был чудовищным, он был ужасным не поддающимся никакому членораздельному описанию, ибо охватил всю душу целиком, не упустив ни единой ее части, которая могла бы контролировать происходящее. Это был экстаз кошмара и апофеоз дьявольщины. Внезапность перемены можно назвать апокалиптической и демонической: еще только мгновение назад я стремительно низвергался в узкий, ощерившийся миллионом клыков колодец нестерпимой пытки, но уже в следующий миг я мчался, словно на крыльях нетопыря, сквозь бездны преисподней; взмывая и пикируя, преодолевал бессчетные мили безграничного душного пространства; то воспарял в головокружительные высоты ледяного эфира, то нырял так, что захватывало дух, в засасывающие глубины всепожирающего смердящего вакуума... Благодарение Богу, наступившее забытье вызволило меня из когтей сознания, терзавших мою душу, подобно гарпиям, и едва не доведших меня до безумия! Эта передышка, как бы ни была она коротка, вернула мне силы и ясность ума, достаточные для того, чтобы вынести еще величайшие порождения вселенского безумия, которые притаились, злобно бормоча, на моем пути.

2

Лишь постепенно приходил я в чувство после того жуткого полета через стигийские пространства. Процесс оказался чрезвычайно мучительным и был окрашен фантастическими грезами, в которых своеобразно отразилось то обстоятельство, что я был связан. Содержание этих грез представлялось мне вполне отчетливо лишь до тех пор, пока я их испытывал; потом оно как-то сразу потускнело в моей памяти, и последующие страшные события, реальные или только воображаемые, оставили от него одну голую канву. Мне чудилось, что меня сжимает огромная желтая лапа, волосатая пятипалая когтистая лапа, которая воздвиглась из недр земли, чтобы раздавить и поглотить меня. И тогда я понял, что эта лапа и есть Египет. В забытьи я оглянулся на происшествия последних недель и увидел, как меня постененно, шаг за шагом, коварно и исподволь обольщает и завлекает некий гуль, злой дух древнего нильского чародейства, что был в Египте задолго до того, как появился первый человек, и пребудет в нем, когда исчезнет последний.

Я увидел весь ужас и проклятье египетской древности с ее неизменными страшными приметами усыпальницами и храмами мертвых. Я наблюдал фантасмагорические процессии жрецов с головами быков, соколов, ибисов и кошек; призрачные процессии, беспрерывно шествующие по подземным переходам и лабиринтам, обрамленным гигантскими пропилеями, рядом с которыми человек выглядит, как муха, и приносящие диковинные жертвы неведомым богам. Каменные колоссы шагали в темноте вечной ночи, гоня стада скалящихся андросфинксов к берегам застывших в неподвижности безбрежных смоляных рек. И за всем этим пряталась неистовая первобытная ярость некромантии, черная и бесформенная; она жадно ловила меня во мраке, чтобы разделаться слухом, посмевшим ее передразнивать.

В моем дремлющем сознании разыгралась зловещая драма ненависти и преследования. Я видел, как черная душа Египта выбирает меня одного из многих и вкрадчивым шепотом призывает меня к себе, очаровывая наружным блеском и обаянием сарацинства и при этом настойчиво толкая в древний ужас и безумие фараонства, в катакомбы своего мертвого и бездонного сердца.

Постепенно видения стали принимать человеческие обличья, и мой проводник Абдул Раис предстал предо мной в царской мантии с презрительной усмешкой Сфинкса на устах. И тогда я увидел, что у него те же черты лица, что и у Хефрена Великого, воздвигшего Вторую пирамиду, изменившего внешность Сфинкса так, чтобы тот походил на него самого, и построившего гигантский входной храм с его бесчисленными ходами, тайну которых не ведают отрывшие их археологи о ней знают лишь песок да немая скала. Я увидел длинную узкую негнущуюся руку Хефрена, точно такую, какая была у статуи в Египетском музее у статуи, найденной в жутком входном храме. Теперь я поразился тому, что не вскрикнул в свое время — когда заметил, что точно такие же руки были у Абдула Раиса... Проклятая рука! Она была отвратительно ледяной и хотела раздавить меня... о, этот холод и теснота саркофага... стужа и тяжесть Египта незапамятных времен... Рука эта была самим Египтом, сумеречным и замогильным... эта желтая лапа... и о Хефрене говорят такие вещи...

Тут я начал приходить в себя; во всяком случае, теперь я уже не всецело находился во власти грез. Я вспомнил и поединок на вершине пирамиды, и нападение вероломных бедуинов, и жуткий спуск на веревке в бездну колодца, прорубленного в скале, и бешеные взлеты и падения в ледяной пустыне, источающей гнилостное благоухание. Я понял, что лежу на сыром каменном полу и что веревки впиваются в меня с прежней силой. Было очень холодно, и мне чудилось, будто меня овевает некое тлетворное дуновение. Раны и ушибы, причиненные мне неровными стенами каменной шахты, нестерпимо ныли и жгли, болезненность их усугублялась какой-то особенной едкостью упомянутого сквозняка, и поэтому одной попытки пошевелиться хватило, чтобы все мое тело пронзило мучительной пульсирующей болью.

Ворочаясь, я ощутил натяжение веревки и сделал вывод, что верхний ее конец по-прежнему выходит на поверхность. Находится ли он в руках арабов или нет, я не знал; не ведал я и того, на какой глубине нахожусь. Я знал наверняка лишь одно: что меня окружает совершенно или почти беспросветный мрак, ибо ни единый луч лунного света не проникал сквозь мою повязку. С другой стороны, я не настолько доверял своим чувствам, чтобы ощущение большой продолжительности спуска, испытанное мною, принимать за свидетельство непомерной глубины.

Исходя из того, что я, судя по всему, находился в довольно просторном помещении, имеющем выход на поверхность через отверстие, расположенное прямо над моей головой, можно было предположить, что темницей для меня послужил погребенный глубоко под землей храм старины Хефрена, тот, что называют Храмом Сфинкса; возможно, я попал в один из тех коридоров, которые скрыли от нас наши гиды в ходе утренней экскурсии и откуда я бы легко смог выбраться, если бы мне удалось найти дорогу к запертому входу в коридор. В любом случае, мне предстояло блуждать по лабиринту, но вряд ли настоящая ситуация была труднее тех, в которые я уже не раз попадал.