Когда я впервые очутился в этой сокровищнице, меня больше всего поразили сии атрибуты убожества: ах, с какой радостью оставил бы и я распроклятый колтук-денгенеги, что торчал, набитый монетами, у меня под мышкой.
И вдруг раздался хор. Не могу выразить, что я чувствовал во время песнопения. Забыл про золото и серебро, перестал прикидывать, сколько пудов здесь наберется: я не сводил глаз с иконы, а святой лик с алтаря всюду находил меня взором, словно читая в душе моей злокозненные, безбожные мысли и коря меня за это. Песнопение очистило меня, изгнав греховные помыслы, и никто из всего скопища калек и страждущих столь усердно не бил себя кулаком в грудь, никто не преклонял колен на мраморные плиты более истово, нежели я.
Когда служба окончилась, каждый подходил к настоятелю под благословение. Настоятель — старец с длинной седой бородой, напоминающий изображения бога-отца — каждой морщинкой своей излучал неизбывную доброту.
Нас предупредили заранее, что белые монахи не принимают ничего от паломников и лишь по отпущении грехов им жертвуют, кто сколько пожелает. Настоятель всех наделял благословением, не выпытывая, кто правоверный, кто еретик — пусть хоть еврей либо магометанин, — всех провожал с миром. Будь грехами отягощен или коварные замыслы лелеющий — поначалу ни один к исповеди не допускался, и лишь когда, раскаяньем просветленный, вновь приходил, исповедовал его настоятель и принимал дары.
Я покинул церковь в полном смятении, начисто позабыв, для чего меня послали. Даже и не подумал оглянуть наметанным глазом редуты, прикинуть число стражников, оценить огневую силу мортир: я ковылял вместе с другими паломниками, тихим голосом вторя мелодии молитвы. Так пришли мы к теплому источнику. Я разделся и вместе с остальными калеками погрузился в объемистую каменную чашу. Господ от простолюдинов здесь было не отличить.
Только вылез я из воды — недуг покинул меня, больная нога сгибалась и разгибалась по-прежнему.
«Миракулум! Чудо!» — возопили все, а я разрыдался как ребенок.
Господь не оставил меня! Не оставил, хотя я столько раз отрекался от него. Ибо нельзя столь тяжко оскорбить господа, чтобы не простил он, если душой обратишься к нему.
Я устроил костыль свой теперь уж не под мышкой, а на плече, и вернулся к настоятелю. Он узнал меня и кротко улыбнулся. Я преклонил колени и возжелал исповедаться.
И рассказал все без утайки: что я послан главарем гайдамаков разведать военную силу монастыря, что разбойники хотят взять штурмом Бердичев, пробив брешь в стене с помощью осадного орудия, что четыреста отчаянных головорезов не побоятся влезть на стены.
Старик выслушал мою исповедь и дал отпущение. А затем сказал:
— Возвращайся к тем, кто тебя послал, и расскажи обо всем, что ты здесь видел. Пусть приходят. А ты оставайся с ними, и если прикажут тебе обстрелять монастырь, выполни приказ.
— Но зачем же, святой отец?
— А затем, что успех залпа зависит от канонира. Стрелять можно по-всякому: и хорошо, и плохо. Лучше быть при пушке тебе, а не кому другому.
— Ладно. Я буду целиться небрежно.
— От тебя зависит, чтобы войско нам в помощь подоспело своевременно. Сможешь ли потянуть осаду?
— Постараюсь.
Для пущей убедительности оставил я настоятелю посох, что мне дал турок. Да и благодарность подвигла меня на это. Неужто жалко за чудом излеченную ногу посоха, набитого золотом! Так я и объяснил настоятелю.
— Хорошо, сын мой, — ответствовал святой отец. — Когда мы с твоей помощью избавимся от беды, я верну тебе деньги и дам еще кое-что подороже золота: путь к спасению души. И заступлюсь за тебя перед владыками сей страны, дабы смог ты жить честной жизнью и добрую славу себе снискать. А этот образок пречистой девы возьми для своей жены.
Духовно возрожденный, сердцем раскаявшийся вернулся я в пещеру Пресьяка. Однако там мне сразу же пришлось начать со лжи, чтобы заманить банду в ловушку. Гайдамаки встретили меня с ликованием, увидав здоровую ногу, и я объяснил, что некая ведьма поправила дело дьявольским заклинанием. Они охотно поверили. А скажи я, что это настоятельское благословение подействовало, — тут же навлек бы на себя подозрение.
На военном совете я весьма правдоподобно доложил о ситуации в Бердичеве. Я давным-давно додумался, что хорошая ложь немыслима без примеси правды — иначе легко попасть впросак. Рассказал о сокровищах монастыря и прибавил от себя о бочках, полных золота и серебра, чем немало разжег алчность гайдамаков. У Медведя были далеко идущие планы. Он решил, награбив огромные ценности, создать наемную армию, собрав разрозненные разбойничьи банды, промышляющие в Карпатах, ударить по городам и замкам Галиции и объявить себя верховным властителем, полагая, что простой народ пойдет за ним, если понадобится громить магнатов и попов.
Всю ночь он делился со мной своими чудовищными планами, которым не было ни конца ни края. Бандит не намерен был останавливаться до тех пор, покуда не объединит под своей властью всех безбожников.
Укрепления монастыря я расписал вполне красочно и присовокупил, что осада может затянуться, хотя на самом деле прекрасно знал — с помощью нашего фельдшланга брешь в стене можно пробить в первый же день, а заржавленные монастырские гаубицы особого вреда нам не причинят. Настоятеля я изобразил опытным военачальником. Опоясывающий ров, утыканный под водой острыми кольями, начисто отбил у гайдамаков охоту брать укрепления штурмом. О рогатках и пороховых минах Я такого наплел, что лихая братия тотчас согласилась с моей тонко продуманной боевой тактикой: необходимо разрушить ядрами часть бастиона; кирпичи да обломки завалят ров с водой, и тогда легко будет проникнуть сквозь брешь. Медведь пришел в восторг и полностью доверил мне подготовку к осаде. Я же в качестве особой милости попросил отпустить меня на день в Остров-сад повидать мою дорогую Маду; она, небось, решила, что меня нет в живых.
Медведь отнесся к этому весьма неодобрительно.
— Знаю я бабьи уловки. Негоже удальцу перед опасным походом с женой в разговоры пускаться. Это еще хуже молитвы. Женщина заплачет, а мягкое сердце легко в слезах тает.
Я не уступал, просил вновь и вновь, и он наконец согласился.
Опять открылся передо мной проход в скалах. Прекрасным осенним полднем спускался я по тропинке в затерянный средь скал сад и, приближаясь к нашему домику, услышал любимую песню моей женушки.
Она, верно, почувствовала, что я близко, и выбежала навстречу. Я и сейчас словно вижу ее перед собой — счастливую, прекрасную. Она решила, видно, что я насовсем пришел, и мне не захотелось ее огорчать. Отложил я горькие слова на прощанье, зная: она безутешно расплачется при известии о новом и опасном предприятии. Мне хотелось эту одну-единственную ночь провести в счастье.
Я позволил ей сперва рассказать о домашних делах, и она похвалилась, сколько сушеных фруктов, творога и копченых форелей заготовила на зиму. Похвалилась прекрасным самотканым льняным полотном и, застенчиво покраснев, не без гордости показала крохотный, вышитый бисером чепец для младенца, малюсенькие одежки, — и дрогнуло, сладко защемило мое сердце. Затем она шепнула, что к рождеству ее «колыбель вифлеемская» уже пустовать не будет.
О, с какой радостью остался бы я навсегда с ней на этом острове! Но это было невозможно. К тому же я строил совсем другие планы: я хотел освободить ее, взять с собой в большой мир, сделать знатной дамой.
Когда она вдосталь нахвалилась своими успехами, настал мой черед рассказывать. Но заметил я странную вещь: Мада, которая кормила голубей на цветущем острове, отнюдь не была похожа на ту Маду, что участвовала в грабительских налетах Медведя. Когда я поведал о нападении на караван, она содрогнулась от ужаса. А уж что с ней было, когда я подошел к рассказу о сведенной ноге!.. Зато она вновь воспряла духом, узнав о моем чудесном исцелении, и окончательно излечилась душою, когда я передал ей от настоятеля образок пресвятой девы.