Разумеется, странствие вышло несколько запутанным. Но ведь мы ничего не понимали в навигации, да еще с плохой картой, да еще с капризным и легкомысленным компасом.
(— Капризным и легкомысленным? Ваш компас был женского пола, что ли?)
Честно говоря, я и сам не знал правильных названий всех этих краев И мест. Встречавшиеся нам острова обладали одной неприятной особенностью: ни одной указательной таблички в отличие от городских улиц. Зато смею вас уверить: всех вышеперечисленных господ мы действительно повстречали во время нашего бедственного морского вояжа, и все они снизошли к нашей нищете.
(— Недурная нищета, надо признаться. Пятьдесят вооруженных парней, пушка, парус, весла — вы наверняка гонялись за каждым из этих судов!)
Я по-прежнему настаиваю, что все моряки охотно шли нам навстречу и чуть ли не силой навязывали свои благодеяния.
(— А не вспоминаешь ли бременского купца?)
Ну как забыть этого великодушного и храброго человека, которого мы встретили у мыса Доброй Надежды! Не зря это место так назвали. Выглядели мы ужасно. Долгое плаванье, бури, всевозможные невзгоды превратили нашу одежду в лохмотья. И когда этот добрый человек, господь благослови его имя, увидел нашу нищету и убожество, он снял с себя последний плащ. Помоги ему, всевышний, во всех делах и начинаниях.
(— Сей добрый человек изложил историю несколько иначе. По возвращении он принес жалобу в ганзейский сенат: некое пиратское судно — по описанию точь-в-точь ваш бот — грабил всех и каждого на своем пути; вы напали на его корабль, раздели донага его самого и команду. Вполне достоверно, ибо ни в одном нормальном мозгу не возникнет мысли столь абсурдной — бременский купец снимает камзол и добровольно отдает первому встречному. К счастью, Бремен близко, мы можем пригласить свидетеля, его имя, насколько я помню, Шультце.)
Тогда попрошу вызвать и моих свидетелей: испанского негоцианта дона Родригеса де Салдапенна из Бадахоса, Свойнимира Белобратанова — чиновника с Камчатки, итальянского синьора Одоардо Спарафучиле из Палермо, эффенди Али Бабу бен Дедими из Бруссы, китайца Чин-Чан-Тойпинг-Вана — шанхайского мандарина, грека Леонидаса Хероса Караискакиса из Трикалы…
(— Замолчи! — советник зажал ладонями уши. — Хватит! Верю каждому слову. Морские попрошайки, пиратством они не занимались. Позвольте, ваше сиятельство, вычеркнуть морской разбой из реестра преступлений. Остается, впрочем, каннибализм. Как быть с пожиранием человеческого мяса?)
На эту тему дoлжно высказать следующие соображения: людоедство далеко не во всех странах и не всегда считалось и считается смертным грехом. Жители островов Фиджи уверены, что пожрать труп поверженного врага — поступок геройский. У мексиканцев людоедство возведено в религиозный культ. Во время великого монголо-татарского нашествия в Венгрию люди поедали друг друга, когда кончилось все мало-мальски съедобное — так свидетельствует Рогериус. И так случается в море. После ужасающего шторма в Тихом океане нам пришлось, дабы не утонуть, выбросить все запасы продовольствия и…
(— Ложь, ложь и ложь, — закаркал советник. — В Тихом океане, говоришь? Ежели он «тихий», то штормов там не бывает. Вот сейчас подтянем тебя на дыбе… и ты на пытке первой либо второй степени добровольно признаешь полное спокойствие в Тихом океане.)
Вы правы, ваша милость. Мне, верно, память изменила — там действительно тишь да гладь. Но зато блуждают стаи акул, и чтобы не угодить им в пасть, пришлось выкинуть в море весь провиант. Мы надеялись вновь встретить какого-нибудь добросердечного шкипера, но на горизонте не было ни единого паруса. Две недели мы глодали подошвы от сапог. Решились, наконец, на жуткую «трапезу морских волков» и бросили жребий. Из шляпы вытянули мое имя. Я приготовился умереть pro publico bono.[55] Уже начал раздеваться, как вдруг вперед выступил мой великодушный друг — испанский идальго: мы стали братьями еще с тех пор, как тянули весло, прикованные к одной скамье. Благородный испанец заявил: «Ты не должен умирать, о раджа! У тебя есть жена, вернее, две жены. Твоя жизнь драгоценна. И я, твой брат, почитаю за честь наподобие римлянина Курция, что прыгнул в зияющий провал, броситься в жаждущие глотки своих товарищей». С этими словами несравненный идальго отрубил себе голову и положил к нашим ногам. Остальное довершили другие.
(— А ты сам пробовал его мясо? — доискивался советник.)
Голод терзал меня.
(— Внимание! Вина установлена. Поедание благословенного душой человеческого тела карается сожжением на костре.
— Минутку, — прервал князь. — Какой именно частью тела утолил ты голод?)
Мясом от ступни.
(— Тогда вопрос: одушевлена ли ступня?
— Иначе и быть не может, — воскликнул советник. — Разве не говорят повсеместно: «у него душа ушла в пятки» или «только на ноги смел». Разве смелость — не свойство души? Или: «честен с головы до пят». Следовательно, пята несомненно является приютом честности.
— Все это — присказки да поговорки. Предположим, нога одушевлена. Следовательно, если кому-нибудь отрежут ногу, то примерно четверть души пропадает. Получается: три четверти души прямиком в небеса, четверть в преисподнюю или наоборот. Абсурдно. Впрочем, разрешить столь важный вопрос способен лишь теологический факультет. До решения факультета надобно приостановить процесс.)
Целую неделю без забот, без печалей провел обвиняемый в камере смертников. Все это время факультет обсуждал: насыщено ли душой человеческое тело целиком или частично. Заключение гласило: «Душа пронизывает человеческое тело до коленных чашечек. Посему предусмотрено святой церковью коленопреклонение: в такой позиции все одушевленное предстоит господу; все, что находится ниже колен, суть материальный и плотский придаток».
(Вердикт князя: «Посему считать подробность о каннибализме irrelevabilis[56]».)
Часть десятая
UXORICIDIUM[57]
Secundogenitura[58]
(— Да, избежал ты достойного возмездия за это злодейство. Правда, есть еще uxoricidium.)
Не избежал, милостивые господа, отнюдь не избежал, наказание пришло немедля. Всех, кто отведал противоестественной пищи, поразило безумие, все уподобились бешеным псам. Проглотив такой кусок, человек при жизни испытывает адские муки. Я съел от ступни, потому, возможно, и не погиб, но мозг запылал, тело лихорадило, желудок сводило чудовищными судорогами. С моими спутниками творилось нечто дикое: глаза вылезли из орбит, на губах проступила пена, каждый кусал себя и другого: они топали ногами, визжали, вопили, смеялись, выли на луну, как собаки. Многие в беспредельном страдании бросались в море, где их пожирали акулы и рыба-молот, прозванная «морским ангелом».
После судорог и лихорадки мои руки и ноги будто окаменели. Я только видел и слышал — кожа потеряла чувствительность. Солнечные лучи нестерпимо жгли глаза, но я не мог сомкнуть веки. Казалось, легче схватить горизонт и поднять в зенит, нежели опустить ресницы на непомерно вздутые глазные яблоки.
Среди бесконечных мук прохладное дуновение… взмах крыла… белый голубь на моем плече. Белый голубь, который после освобождения из темницы повсюду меня сопровождал и вернулся спасти мне жизнь. Раскинутые крылья защитили глаза от беспощадного солнца, в тени мне стало легче, и я заснул.
Куда мотало наш бот без мачты, руля, паруса? Кто им управлял? Белый голубь, должно быть, больше некому. Все мои спутники погибли. Одни, обезумев, прыгнули в воду, другие скончались от невыносимых страданий. А меня милосердное провидение пощадило, надо полагать, ради очередных испытаний.
Антверпенский корабль на пути из Индии наткнулся на мой бот, что качался туда-сюда по прихоти волн: человеколюбивый капитан, заподозрив признаки жизни в моем теле, велел втащить меня на палубу и кое-как удержал отлетающую душу. Брось он меня в море, я имел бы шанс попасть во чрево кита, превратился бы себе в амбру — вы, вероятно, знаете, господа, амбра вырабатывается в китовом желудке, — и теперь окуривали бы мною церковь. А так остался я снова в миру для свершения дальнейших злодеяний.