А Моран даже не подозревал о том, как сильно задел его. Моран вообще делал подобные вещи походя, не замечая. И не от надменности, опять же, а просто потому, что мир Джурича Морана был таков. Ну так вот, наружность Церангевина была приятной, привлекательной и выдавала в нем почти женскую доброту. Ни у кого из Мастеров, наверное, не было таких преданных слуг.
В доме, саду и лаборатории — везде тихо, незаметно работали люди. Растения радовали Церангевина, они выглядели ухоженными, ни одного увядшего листа или цветка; однако тщательная работа садовников не бросалась в глаза. Тот же принцип — непрестанной, но скрытой заботы — действовал и в отношении всего остального. Дома — ни пылинки, ни соринки, но встретить горничную с метелкой или тряпкой в руке — просто немыслимо.
Распорядок дня хозяина никогда не изменялся; он просыпался, завтракал, гулял, работал, читал в одно и то же время. Это и позволяло слугам уверенно перемещаться по дому и усадьбе, точно зная, что они не попадутся господину на глаза.
Церангевин перевернул страницу. Заметил пометки, оставленные им на полях в прошлый раз.
Улыбнулся.
С тех пор, как он впервые прочитал эту книгу, утекло немало воды, и обо многих вещах Церангевин успел изменить свое мнение. Забавно бывает видеть собственную наивность.
Он взял с подоконника кувшин, налил себе немного медового напитка. Толстостенный глиняный кувшин сохранял мед холодным даже в самый жаркий день. А здесь, в долине Калимегдана, всегда тепло.
Церангевин закрыл книгу, заложив страницу пальцем. Не читается сегодня. Церангевину нравилось это вдохновенное состояние: мысли одна за другой, торопясь, возникали в его сознании. Точно преданные слуги, спеша явить свою готовность угождать господину, мелькали творческие идеи. Когда такое случалось, Церангевин делал пометки прямо на полях книг, не отвлекаясь на поиск особой тетради, специально предназначенной для рабочих записей.
Но сегодня нечего было записывать. Он думал о гибели Гоэбихона. О том, как это происходило. Обычно подобные катастрофы сопровождаются большим шумом: кричат умирающие люди, пылают и рушатся здания. Живая материя сопротивляется смерти всеми силами.
Однако в Гоэбихоне все случилось по-другому: сперва живое превратилось в неживое, а затем попросту распалось на составные части. В полной тишине город исчезал, рассыпался, ветер развеивал его по миру, и ни одно существо не подняло голоса в свою защиту.
Не осталось ни существ, ни голосов. Нечего было защищать. И все это произошло по вине Джурича Морана, который некогда создал гобелен, заключающий в себе судьбу целого города. В данном случае не имеет значения, каковы были изначальные намерения Джурича Морана. Последствия оказались ужасными.
Большие темные глаза Церангевина увлажнились. Он часто плакал, когда его никто не видел. Он плакал над собственными мыслями, над книгами, над воспоминаниями. При посторонних он не позволял себе этой слабости, потому что простодушное признание Морана — что, дескать, Церангевина многие считают «бабой» за чувствительность и доброту, — все еще жгло его сердце.
Гоэбихон. Молчаливая смерть. И никаких шансов на спасение. Моран, Джурич Моран. Сколько еще ловушек оставил ты в Истинном мире? Как долго имя твое будет вспоминаться со страхом и ненавистью?
Церангевин вздохнул, вытер глаза. Сострадание не мешало видеть ему и другую сторону случившегося. Не просто так рассыпался по нитке Гоэбихон, город ремесленников и мастеров (с маленькой буквы). Семена собственной гибели город взрастил в самом себе. В конце концов, там ведь все были связаны между собой множеством тайных нитей. Гильдии плели бесконечные интриги. Ни один мастер, который хоть в чем-то превосходил бы остальных, не смог бы ужиться в городе. «Мастер» — с маленькой буквы «м», разумеется, но все же с такой маленькой, которая была бы чуть-чуть побольше, чем все прочие. Возможно — мы не беремся утверждать со всей определенностью и настаиваем именно на этом «возможно», — в круговой поруке посредственности и заключалась главная опасность для Гоэбихона. Нашелся бы хоть один ремесленный дом, который выпадал бы из общего порядка, который по-настоящему бы привечал и пестовал выдающихся мастеров, — глядишь, и не весь бы город рассыпался… Не распустился бы, как вязание, стоило потянуть за единую ниточку…
Об этом следовало бы подумать хорошенько. Церангевин раскрыл книгу и сделал пометку на полях. Среда, изживающая из себя гениев, хрупка и легко уничтожима. Не о Калимегдане ли это сказано?
Он медленно покачал головой. В Калимегдане имеется по крайней мере один гений. И у него, кстати, хватает такта и сообразительности не выпячивать свою гениальность, не демонстрировать ее на всех углах — и не дразнить тех, кто одарен чуть-чуть меньше.
Ведь в конце концов все Мастера в Калимегдане одарены приблизительно в одинаковой мере.
Приблизительно…
Опасная мысль. Недостойная. Церангевин нахмурился. Он был недоволен собой.
В оранжерее было тихо. Церангевин прошел мимо грядки с цветущими растениями, вид которых не взялся бы определить ни один садовод, остановился перед стеллажом с десятками прозрачных стеклянных сосудов — своим новым экспериментом. Церангевин испытывал почти физическое страдание, когда видел, как гибнет нечто живое. Материя слишком хрупка и изменчива. Иногда с этим бывает невозможно примириться.
В молодости Церангевин считал, что цель его работы — преобразование жизни таким образом, чтобы не осталось места ничему некрасивому. С возрастом он все больше убеждался в ошибочности своего первоначального тезиса.
Если в мире не будет ничего отталкивающего, то потеряет всякий смысл и искусство. Ведь именно искусство трансформирует обыденное и даже безобразное в нечто поистине прекрасное. И тот, кому доступно созерцание, в состоянии сам, мысленно, совершать подобное чудо. Увидеть вечную красоту в облике обычной женщины, разглядеть ее в цветке, в самом простом, повседневном предмете. Это дарует наслаждение.
Но если бы искусство пронизывало жизнь, подобно тому, как солнечный свет пронизывает воздух, то вся жизнь преобразилась бы, сделалась чем-то вроде картины или статуи. Она сохраняла бы свойства живой жизни и в то же время оставалась бы прекрасной. Сочетание изменчивости и неизменности — не такое уж невозможное: например, вода в реке всегда одна и та же, хоть по ней и пробегает рябь, даруя гладкой поверхности некоторое разнообразие…
Церангевин думал об этом и еще о некоторых вещах, когда внезапно почувствовал, что в оранжерее находится не один. Он поискал глазами и почти сразу же встретил взгляд: какой-то человек прятался за кадкой с цветущим карликовым кустом. Он скорчился там и, кажется, боялся даже дышать, но не следить за Церангевином не мог.
Что ж, Церангевин не стал винить его за это. Он и сам знал: трудно бывает оторвать взор от Мастера, когда тот погружен в раздумья или творит. Церангевин сказал спокойно:
— Встань и подойди ко мне.
Человек повиновался. Он показался Церангевину незнакомым. Совсем молодой, чернявый, волосы дыбом, руки по локоть в земле.
— Кто ты? — спросил Церангевин.
— Садовник, господин.
— Кто тебя нанял?
— Главный садовник, господин.
— Тебе объяснили, что я не терплю чужого присутствия?
— Да, господин.
— Почему же ты находился здесь?
— Я не успел уйти…
— А прятался для чего?
— Боялся, — просто сказал молодой садовник.
— Ступай, — приказал Церангевин. — Больше так не делай. Если я приду в оранжерею слишком рано, просто выйди. Можно не кланяться и не здороваться, потому что это нарушает ход моих мыслей. Иди же, — повторил он, видя, что садовник медлит и как будто ожидает еще чего-то, — ты не будешь наказан. Теперь ты знаешь, как поступать. В следующий раз я не стану терпеть подглядывания.
Садовник поцеловал его руку и выбежал из оранжереи.
Церангевин проводил его глазами. Некоторые слуги испытывали перед ним страх, другие, напротив, радостно улыбались, когда случайно встречали его на садовой дорожке. Церангевина оставляло равнодушным и то, и другое. Он не считал нужным запугивать людей, но и нежничать с ними не собирался. В конце концов, они здесь работают, а не прохлаждаются для собственного удовольствия.