Но квартальные продолжали гаркать. Тогда он понял, что тут существует недоразумение, и твердым голосом произнес:

– Русским языком вам, прохвосты, говорю: не сметь меня подстерегать по ночам!

Квартальные поняли.

Благодаря этой мере «они» свиделись. Озираясь и крадучись, пробрался он на заре в Разъезжую слободку, где стоял ее домик. Квартальные притворились спящими. Будочники, завидев его приближение, исчезали в подворотни соседних домов. Она стояла у открытого окна… она! Широкая, дородная, белая, вся сахарная! Она ждала.

– Вы-с? – спросил он полудерзновенным, полуиспуганным голосом.

Стыдясь, она закрыла лицо рукавом, но слышно было, как уста ее шептали: «Ах! великие наши согрешения!»

– Желаете ли вы, сударыня, жить со мною вне оного, но все равно как бы в оном? – спросил он ее твердым голосом.

Она слегка дрогнула, но все еще перемогала себя.

– Слушай-ко, – сказала она, не то кокетничая, не то маскируя свое смущение, – я вам лучше загадку загану. Взгляну я в окошко, стоит репы лукошко — что, по-вашему, будет?

– Репа-с! – отвечал он и даже хихикнул от переполнявшего его умиления.

– Ан звезды!

– Звезды-с? – изумился он.

Последовала минута молчания; оба тяжело и порывисто дышали, а он даже чуть-чуть сопел. Она первая прервала томительное безмолвие.

– Ведь ты поди для лакомства? – сказала она чуть слышно.

Он замычал.

– Ежели для одного лакомства будешь любить, – продолжала она, – и в том я вам запрещаю! Извольте без труда оставить!

Он замычал вторично.

– И что ты во мне, в бабе, лестного для себя нашел! – вдруг вскрикнула она, простирая руки.

Она сама не знала, за что он ее полюбил.

– За что ты меня любишь! – говорила она ему, – что ты во мне, бабе, лестного для себя нашел? Ни я по-французскому, ни я принять, ни поговорить! Вот разве тело у меня белое…

– За тело-с и за простоту-с, – отвечал он, спеша успокоить ее сомнения.

И точно: простоты она была необыкновенной. Даже квартальным – и тем жаловалась:

– За что он меня полюбил! Жила я, баба заугольная, в сору да в навозе копалась – ан нет! и тут он до меня проник! и тут меня, простую бабу, сыскал!

Квартальные почтительно вздрагивали и отвечали:

– За простоту-с. Сами они уж оченно просты. Так просты! так просты!

Настал какой-то волшебный рай, в котором царствовало безмерное и беспримесное блаженство. Прежде он нередко бывал подвержен приливам крови к голове, но теперь и эту болезнь как рукой сняло. Вся фигура его приняла бодрый и деятельный вид, совершенно, впрочем, лишенный характера суетливости, а выражавший одно внутреннее довольство. Когда он шел по улице, приветливый взгляд его, казалось, каждому говорил: живи! И каждый жил, ибо знал, что начальством ему воистину жить дозволено.

День проходил так быстро, что иногда он роптал, зачем сутки заключают в себе только двадцать четыре часа. Утром, вставши рано, он отправлялся в Разъезжую слободку и уже дорогой начинал млеть. Домик, служивший целью его посещений, принял веселый и чистенький вид. Кабака не осталось и следов; стены были обиты тесом и выкрашены светло-серою краскою; на окнах висели белые занавески и стояли горшки с незатейливыми растениями. Внутри все было тоже выскоблено, вычищено и вымыто. Ни мухи, ни таракана; прохлада и тишина. Только с другой половины, из стряпущей, доносился стук ножей и звякание ухватов и сковород, но это даже усугубляло очарование. Запах мяты и липового цвета был господствующим; к нему, по временам, когда отворялась дверь, примешивался запах жареных пирогов, но и он не омрачал картины блаженства, но прибавлял ей еще больше цены. Даже куры, которые кудахтали на дворе, и те, казалось, неспроста кудахтали, а во свидетельство исполнения желаний.

Вся раскрасневшаяся от стряпни, она выбегала к нему навстречу, и он не находил ни в этой красноте, ни в каплях пота, выступавших на лице ее, ничего противного законам изящного. Он знал, что она обливалась потом и выбивалась из сил единственно ради него. По приходе его она прежде всего начинала допытываться, за что он ее, бабу, любит; он же, с своей стороны, кротко и обстоятельно объяснял ей причину, и в этом несложном разговоре мгновения летели за мгновениями; затем она начинала обнаруживать беспокойство и каким-то просительным голосом спрашивала:

– Пирожка хочешь?

– А с чем у вас нынче пироги? – в свою очередь, спрашивал он, делая вид, как будто не всякая начинка, приготовленная ее руками, может быть ему по вкусу.

– С легким нынче; капустки искали, да не нашли…

– Что ж, и с легким хорошо… можно!

Появлялась целая сковорода шипящих пирогов, которые исчезали один за другим, а мгновения летели себе да летели. Потом она принималась опять допытываться, за что он ее, бабу, любит, и опять летели мгновения. Иногда к беседе присоединялся старик, отец ее, но от него большой пользы не было, потому что, как только закрыли его кабак, он тотчас же от горести ослеп и оглох.

Тем не менее «слепенький батюшка» все еще жаждал деятельности и, пользуясь ее официозным положением, беспрерывно к ней приставал. Однажды она даже попробовала завести об этом предмете разговор с ним.

– Хоть бы ты в базарные смотрители его произвел, – сказала она, – а то он совсем от еды отбился – все пьет!

– Не просите-с, – сказал он твердо, – ибо я для того собственно с вами и знакомство свел, дабы казенный интерес соблюсти! Какой он смотритель-с! Он сейчас же первым делом всю провизию с базара к себе притащит-с! Последствием же сего явятся недоимщики-с. Станут говорить: оттого мы податей не платим, что помпадуршин отец имение наше грабит. В каком я тогда положении буду? Недоимщиков сечь – неправильно-с; родителя вашего казнить – приятно ли для вас будет?

– Голубчик! да ведь он слепенький! куда ему за провизией гнаться! ему бы хоть жалованье-то получать!

– Это ничего, что слепенький: услышит, чем пахнет – прозрит-с! А хоть бы и насчет жалованья – вы думаете, жалованье-то с неба падает?

– Ну его!

– Нет-с, оно не с неба-с, а все с тех же сходит, которые вот поросятами да индейками нас кормят-с! Я это, в кадетском корпусе обучаясь, очень твердо узнал-с!

Но размолвки подобного рода происходили редко и тотчас же прекращались, ибо как он только начинал обнаруживать величие души, она переменяла разговор и начинала допытываться, за что он ее, бабу, любит. Тогда вновь начиналось подробное рассмотрение этого вопроса, и все недоумения прекращались сами собою.

Среди отдохновений он нередко вступал с нею и в административные разговоры, всегда в полной уверенности, что воззрения ее вполне соответствуют его собственным воззрениям.

– Вчера ко мне вора привели, – говорил он, – да я его отпустил-с.

– И Христос с ним! – отвечала она.

– Я так на этот счет рассуждаю, что все это они делают с голоду-с!

– А то с чего же! Без нужды да воровать! Тут стыда не оберешься! Я вот давно уж хочу тебя спросить: отчего между благородными меньше этого воровства, нежели, например, между нашим братом, простым народом?

– Оттого, что у благородного более благородных чувств. Стыдится-с. А тоже и между благородными бывает воровство, только, по обширности своей, не имеет презрительного вида. Все больше, по благородству, крупными кушами-с.

– Ах, грехи наши тяжкие! – вздыхала она.

– Да-с; я насчет этого еще в кадетском корпусе такую мысль получил: кто хочет по совести жить, тот должен так это дело устроить, чтоб не было совсем надобности воровать! И тогда все будет в порядке и квартальным будет легко, и сечь не за что, и обыватели почувствуют себя в безопасности-с!

– Голубчик ты мой! – говорила она, смотря с умилением ему в глаза.

– Да-с, я давно уж так думаю и надеюсь, что усилия мои не останутся бесплодными. Главное в этом деле – иметь в виду, что вор есть человек. Я сам однажды таким манером в кадетском корпусе булку у товарища уворовал… что же-с!