Немало проблем ставит перед историками и гибель античного общества. Коренной характер этого социального преобразования ясен, не вызывает сомнения и наличие классовой борьбы в античном обществе, павшем, однако, под ударами извне. Можно ли выделить в данном историческом периоде социальную революцию и какую именно?

Поиски обычно велись в периоде упадка и гибели Римской империи. Вариантов решения три:

– прогресс в форме революции;

– прогресс в форме эволюции;

– регресс.

Как всегда, решение проблемы началось с выдвижения крайних точек зрения. Регресс понимался как гибель либо античного абсолютизма (H.A. Рожков), либо античного капитализма (Э. Мейер, А. И. Тюменев), полный разрыв с прошлым и начало нового исторического цикла; прогресс – как полная преемственность рабовладельческого и феодального способов производства. Прогресс при их смене означает приход к власти нового класса – социальную революцию.

Советские идеологические каноны требовали найти революцию «снизу», что и нашло выражение в сталинской идее «революции рабов».

Обоснования звучали так: «Специфической чертой этой революции, отличающей ее от революции крепостных крестьян или революции пролетариата, является то, что в результате социальной революции античности не имел места переход политической власти из рук одного класса в руки другого… Но эта особенность не лишает революционного переустройства античности характера социальной революции» [311]. Что в этом случае остается от марксистского понятия социальной революции – неизвестно.

В сказанное вождями верят или делают вид, что верят, пока вожди находятся у власти. С середины 1950-х годов о «революции рабов» почти не вспоминали. Но проблема оставалась. Если не рабы, то кто?

Следующий вариант ответа – движущей силой революции были крестьяне и/или варвары. Это утверждение находим в составленном историками ГДР «Словаре античности» (1987): «Революционный процесс перехода от античного рабовладельческого общества к феодализму начался в 4 веке, прошел через весь позднеантичный период и нашел свое завершение только в конце раннефеодальной эпохи, что для Западной и Центральной Европы соответствует IX-X векам. Движущей силой этой революции были крестьянство и вторгавшиеся на территорию Римской империи варварские племена… В возникавших на территории бывшей Западной Римской империи германских государствах социально-политическая революция происходила в более короткий срок и отличалась большей завершенностью (особенно там, где, как, например, у франков, крестьяне наделялись землей)» [312].

В возникновении химерической идеи «революции варваров» отчасти повинны и слова Ф. Энгельса о том, что античному обществу необходима была «коренная революция» и «только варвары способны были омолодить дряхлый мир гибнущей цивилизации» [313], однако он не выдавал метафору за научную концепцию.

Еще прямолинейнее, хотя с абсолютно других позиций, эта точка зрения проведена Арнольдом Джозефом Тойнби (1889-1975), называвшим варваров «внешним пролетариатом» Римской империи, а их вторжения – «классовой борьбой» [314].

Невольно приходишь к выводу, что, поскольку «варвары-революционеры» были германцами, идея «революции варваров» льстила самолюбию германских народов. В нашей же науке эта идея существенного распространения не получила (кроме приведенного выше мнения Б. Ф. Поршнева), хотя не могла не возникнуть после отказа от идеи «революции рабов».

Действительно, других кандидатов в революционную силу «снизу» нет. Когда А. Р. Корсунский попытался объявить «решающим фактором перехода от античного общества к средневековому» «свободных общинников», он закономерно пришел к «революции варваров»: «Силой, непосредственно осуществившей ликвидацию Римского государства, были народные массы – в первую очередь свободные общинники-варвары и отчасти свободные крестьяне на периферии Империи, у которых сохранился в какой-то мере общинный уклад» [315]. В то же время он обоснованно отвергает идею союза варваров и народных масс Империи. Картина единой революции отсутствует – тем более, что всерьез счесть варваров непосредственными носителями прогресса невозможно.

Отношения варварских племенных союзов и Империи – отношения обществ, а не классов. Они не навязали Империи новый, более прогрессивный способ производства вместо старого, потому что не обладали им. Они просто уничтожили римское общество и только в силу этого – его базис. В ходе «романо-германского синтеза» исчезли и их собственные предклассовые общества с их базисом. Новый базис возник вместе с новыми обществами.

Это настолько очевидно, что в построениях большинства советских историков (включая последующие работы А. Р. Корсунского) фигурировала «антирабовладельческая революция» вообще.

Например: «Самый характер перехода как социальной революции в общем сомнения не вызывает. Все дело в том, чтобы объяснить его специфику по сравнению с социальными революциями других эпох, например, длительность переходного периода, отсутствие такой кульминационной точки его, как английская и французская буржуазные революции, большая роль завоеваний и т.п… Падение Западной Римской империи, несомненно, было результатом эпохи войн и революций…» [316] Но кто совершил революцию – оставалось загадкой.

Доктор философских наук С. Э. Крапивенский (р. 1930) в статье «Переход к феодализму как социальная революция» (1967) прямо объявил данную революцию «стихийным» процессом: «Социальная революция при переходе к феодализму означала одновременно стихийное разрушение рабовладельческих производственных отношений и стихийное же созидание более прогрессивных, феодальных» [317].

Другого выхода своим сторонникам эта концепция не оставляла. Та же идея «стихийной революции», хотя и в завуалированной форме, видна и в формулировке из книги Б. Ф. Поршнева «Феодализм и народные массы» (1964): «Революционная ликвидация рабовладельческого способа производства занимает несколько столетий всемирной истории – примерно III-VII века н. э. – и распадается на огромное количество отдельных движений, восстаний, вторжений» [318].

Эта концепция – квинтэссенция «революционизма» – очень уязвима для критики. Прежде всего, хотя это не главное, в глаза бросается длительность «революции». Не менее странна и повальная анонимная революционность, означающая отсутствие революционного класса, который взял бы власть в свои руки. Вместо этого предлагается социальная революция без политической, что невозможно. «Стихия» власть не берет. Неизвестно и то, где – в каком именно социально-историческом организме – совершилась революция. Наконец, в схеме не остается места регрессу, факт которого в истории поздней Античности очевиден.

Здесь явно спутаны два уровня субъекта истории: человечество в целом и отдельные общества. Переход от рабовладения к феодализму имеет место для человечества в целом, но не происходит ни в одном отдельном обществе. Революции же происходят только в отдельных обществах.

«Антирабовладельческая революция» распадается на разнородные события настолько основательно, что только при большом усилии воображения из «отдельных движений, восстаний, вторжений» может получиться качественный прогрессивный скачок длиной в четыре века, в результате которого неизвестно кто пришел к власти неизвестно где.

Возражения шли в основном от зарубежных историков. Немецкий (ФРГ) историк Ф. Фитингхофф в работе «Теория исторического материализма об античном рабовладельческом государстве» (1960) счел, что в данном случае надо говорить только об эволюции [319].