Он справедливо напоминает, что Маркс и Ленин считали будущую пролетарскую революцию всемирной и потому непрерывной. Она длится, пока не будут уничтожены классы и частная собственность. Поэтому «теория социализма в отдельной стране, поднявшаяся на дрожжах реакции после Октября, есть единственная теория, последовательно и до конца противостоящая теории перманентной революции» [511].

Противостоящая как одна идеология другой, но не как идеология – науке, на что претендует Троцкий. Ведь сама перманентная революция в его понимании – революция пролетариата, ведущего за собой (т. е. подчиняющего своей власти) крестьянство и строящего таким образом социализм во всем мире – для 1930-х годов выглядит безнадежной утопией.

Во-первых, Троцкий, видевший, чем обернулась мнимая диктатура пролетариата в одной стране, мог бы удержаться от желания распространить советский опыт на весь мир. Никаких гарантий от всемирного политаризма (который, в отличие от локального, на мой взгляд, был бы гибельным регрессом) его теория не содержит. Напротив, снова утверждается невозможность союза с крестьянством – только подчинение. Демократия отложена до лучших времен, которые, как известно из советского опыта, никогда не наступят.

Непоследовательность Троцкого заметил Н. И. Бухарин, писавший: «Если тов. Троцкий прав, и наша страна без государственной помощи западноевропейского пролетариата не в состоянии будет сохранить пролетарскую диктатуру, то это обязывает к очень большим выводам. Ведь если мы распространим пролетарскую революцию на весь мир, то мы получим примерно такое же соотношение между пролетариатом и крестьянством, какое мы имеем в Советском Союзе… Мировому пролетариату придется решать проблему, как ужиться с мировым крестьянством» [512]. В итоге, резонно замечает Бухарин, если прав Троцкий и социализм в одной стране невозможен, то прав и Г. Кунов, считающий, что мир не дозрел до социализма.

Во-вторых, утверждается исключительно насильственный, приводящий «ко взрывам внутренней, т. е. гражданской, и внешней революционной войны… перманентный характер социалистической революции, как таковой, независимо от того, идет ли дело об отсталой стране, только вчера завершившей свой демократический переворот, или о старой капиталистической стране, прошедшей через долгую эпоху демократии и парламентаризма» [513]

Агрессивность Троцкого еще можно списать на эпоху (канун второй мировой войны), но неразличение Запада и Востока – уже полный волюнтаризм, чуждый и Марксу, и Ленину.

Троцкий прав, говоря, что утверждение социализма возможно только во всемирном масштабе. Но возможно ли оно? Революционное ослепление не дает ему (как и Бухарину) даже поставить этот вопрос.

Ответ, думаю, ясен: в то время, да и сейчас, еще невозможно. Невозможно ни при подчинении крестьянства пролетариату, ни при союзе пролетариата и численно преобладающего крестьянства. Скорее всего, невозможно в принципе при наличии в преобразующихся странах заметного слоя крестьянства и мелкой буржуазии. Прав в данном случае все-таки оказался Г. Кунов.

Октябрьской революции 1917 года посвящено столь большое количество исследований, что, в общем, оно скорее мешает непредвзятому взгляду, чем помогает. Поэтому, не углубляясь в детали, выделю основные подходы.

Для того чтобы понять характер революции, надо знать, какой строй она свергла и какой установила. Понятно, что второй вопрос в нашей науке не обсуждался. Но и первый оказался ей не по силам. На Западе дискуссия о русской революции носила более свободный характер, поэтому сообщения о ее результатах оказывали стимулирующее воздействие на нашу науку.

Разумеется, и на Западе вопрос был предельно идеологизирован. Крупный американский историк Теодор фон Лауэ (1916-2000) писал: «Этот спор находится в том месте, где наука смешивается со всеми грязными вывертами идеологической пристрастности, личным честолюбием, путаной софистикой о свободе и историческом детерминизме, поспешными обобщениями, выведенными из ограниченных фактов, ошибочным идеализмом и эмигрантской ностальгией, которые в течение многих лет сливались с сюжетом» [514].

Мнения западных ученых об общественном строе России перед 1917 годом могут быть разделены на три группы.

Первая: «запаздывание». В России существовал тот же капитализм, что и на Западе, только неразвитый, запоздавший и т. д. Следовательно, революция не могла носить ни буржуазный, ни социалистический характер, и вообще революции быть не могло. Преобразование России должно было носить характер углубления имеющегося капитализма, притом возможно и желательно проходить «сверху».

Реймон Арон (1905-1983) сформулировал этот взгляд в книге «Теория развития и идеологические проблемы нашего времени» (1963): «Царская Россия была на пути к тому, чтобы довести до благополучного конца процесс индустриализации, не прибегая к крайним мерам сталинской эры. Нельзя считать безрассудным утверждение, что благодаря экономическому прогрессу… царский режим был бы преобразован и был бы меньше подвержен опасности краха, который после трех лет войны дал шанс Ленину и его сподвижникам» [515]. В результате остается непонятным: а что все-таки помешало России «преобразоваться» мирным путем, по скандинавскому образцу? Видеть различие пути к капитализму России и скандинавских стран в субъективной деятельности Ленина было бы действительно безрассудно.

Однако именно в этом безрассудстве состоит вторая точка зрения: «аномальность». В России вообще не было капитализма, только отдельные элементы, зачатки и т. п. Следовательно, революция не могла носить ни буржуазный, ни социалистический характер, и вообще революции быть не могло. Преобразование России должно было носить характер заимствования капитализма, притом возможно и желательно проходить «сверху». То, что случилось в октябре 1917 года – историческая аномалия, нонсенс, взятие власти группой авантюристов, в результате чего Россия выпала из мировой истории.

Вот как выглядит эта версия у французского историка Поля Сорлена: «Революция не была руководима ни буржуазией, которая сбежала, ни рабочими, которые понесли большие потери в результате войны и голода, ни крестьянами, которые испытывали ее на себе, не понимая, что происходит. Она была делом одной группы, одной сильно организованной партии» [516]. Но участие социальных групп в революции не сводится к руководству процессом преобразованиий: существуют такие явления, как поддержка и неприятие этих преобразований, обусловленные соответствием и несоответствием преобразований интересам социальных групп. Уравнивать буржуазию, с одной стороны, и рабочих и крестьян, с другой – значит не видеть разницы их интересов.

Примеры бесплодных усилий ненависти на тему «воля Ленина как движущая сила истории» можно приводить долго. Ограничусь самым ярким. Книга историка Франсуа Фюре (1927-1997), бывшего члена ФКП, «Прошлое одной иллюзии» (1995) обладает всеми чертами прозы ренегата, сжегшего то, чему поклонялся, и поклонившегося тому, что сжигал – апелляциями к собственному опыту очарований и разочарований как универсальной модели избавления от коммунистической лжи; развязным стилем, переходящим в прямое хамство («наплевать» при изложении взглядов Ленина [517], «дубовый язык Коминтерна» [518] и т.д.); невежеством или сознательной ложью (приписывание марксизму идеи «смысла истории» [519], утверждение о «научных идеях», на которые опирался нацизм – выясняется, что это – социал-дарвинизм [То, что впоследствии было названо «социал-дарвинизмом», возникло до создания Ч. Дарвином эволюционной теории и является идеологией, а не разновидностью дарвинизма.][520]) и, конечно, тезисом о родстве большевизма и нацизма с противопоставлением им буржуазной демократии как недосягаемого образца. Фюре даже обогатил любимую тему либералов, утверждая, что оба режима были отделены от цивилизованного человечества [521]. Тем самым он сказал больше, чем хотел: либералы обычно относят к цивилизованному человечеству только «ядро» мира-системы, помещая за пределами цивилизованного человечества не что иное, как периферию.