Можно сказать, что Сталин полнее всего выражал «петровское», наиболее примитивное, течение в большевизме. Когда Ленин говорил о Раковском как о «настоящем европейце», он выдвигал ту сторону Раковского, которой слишком не хватало многим другим большевикам.

«Настоящий европеец» не означало, однако, культуртрегера, великодушно нагибающегося к варварам: этого в Раковском не было никогда и следа. Нет ничего отвратительнее колонизаторского квакерски-филантропического высокомерия и ханжества, которое выступает не только под религиозной или франкмасонской, но и под социалистической личностью. Раковский органически поднялся из первобытности балканского захолустья до мирового кругозора. Кроме того, марксист до мозга костей, он брал всю нынешнюю культуру в ее связях, переходах, сплетениях и противоречиях. Он не мог противопоставлять мир «цивилизации» миру «варварства». Он слишком хорошо разъяснял пласты варварства на высотах нынешней официальной цивилизации, чтоб противопоставлять культуру и варварство друг другу, как две замкнутые сферы. Наконец, человек, внутренне претворивший последние достижения мысли, он психологически был и оставался совершенно чужд того высокомерия, которое свойственно цивилизованным варварам по отношению к безымянным и обделенным строителям культуры. И в то же время он не растворялся до конца ни в окружающей среде, ни в собственной работе, он оставался самим собою, не пробудившимся варваром, а «настоящим европейцем». Если массы в нем чувствовали своего, то полуобразованные и полукультурные вожди бюрократического склада относились к нему с завистливой полувраждебностью, как к интеллектуальному «аристократу». Такова психологическая подоплека борьбы против Раковского и особой к нему ненависти Сталина.

Летом 1923 года Каменев, тогда Председатель Совнаркома, вместе с Дзержинским и Сталиным в свободный вечерний час на даче у Сталина, на балконе деревенского дома, за стаканом чаю или вина, беседовали на сентиментально-философские темы, вообще говоря, мало обычные у большевиков. Каждый говорил о своих вкусах и пристрастиях. «Самое лучшее в жизни, – сказал Сталин, – отомстить врагу: хорошо подготовить план, нацелиться, нанести удар и… пойти спать». Каменев и Дзержинский невольно переглянулись, услышав эту исповедь. От проверки ее на опыте Дзержинского спасла смерть. Каменев сейчас в ссылке, если не ошибаюсь в тех самых местах, где он был накануне Февральской революции вместе со Сталиным[146]. Но наиболее жгучий и отравленный характер носит, несомненно, ненависть Сталина к Раковскому. Врачи считают, что сердцу Раковского необходим отдых в теплом климате? Пусть же Раковский, позволяющий себе столь убедительно критиковать Сталина, занимается медицинской практикой за полярным кругом. Это решение носит личную печать Сталина. Тут сомнения быть не может. Теперь мы, во всяком случае, знаем, что Раковский не умер. Но мы знаем также, что ссылка в Якутскую область означает для него смертный приговор. И Сталин знает это не хуже нас.

На политическом небосклоне Плутарх предпочитал парные звезды. Он соединял своих героев по сходству или по противоположности. Это давало ему возможность лучше отметить индивидуальные черты. Плутарх советской революции вряд ли нашел бы две другие фигуры, которые контрастностью своих черт лучше освещали бы друг друга, чем Сталин и Раковский. Правда, оба они южане; один – с разноплеменного Кавказа, другой – с разноплеменных Балкан. Оба – революционеры. Оба, хотя и в разное время, стали большевиками. Но эти сходные внешние рамки жизни только ярче подчеркивают противоположность двух человеческих образов.

В 1921 году при посещении Советской Республики французский социалист Моризе, ныне сенатор, встретил Раковского в Москве как старого знакомого. «Рако, как мы все его называли, его старые товарищи… знает всех социалистов Франции». Раковский забросал собеседника вопросами о старых знакомых и обо всех углах Франции. Рассказывая о своем посещении, Моризе, упоминая о Раковском, прибавлял: «Его верный лейтенант (адъютант) Мануильский». Верности Мануильского хватило, во всяком случае, на целых два года, что является немалым сроком, если принять во внимание натуру лица.

Мануильский всегда состоял при ком-нибудь адъютантом, но оставался верным только своей потребности при ком-нибудь состоять. Когда руководимый «тройкой» (Сталин – Зиновьев – Каменев) заговор против старого руководства потребовал открытой политической борьбы против Раковского, который пользовался на Украине особенно большой популярностью и безраздельным уважением, трудно было найти кого-нибудь, кто взял бы на себя инициативу осторожных инсинуаций, чтобы постепенно поднять их до сгущенной клеветы. Выбор «тройки», которая знала людской инвентарь, остановился на «верном лейтенанте» Раковского, Мануильском. Ему было поставлено на выбор: либо пасть жертвой своей верности, либо путем измены приобрести свой пай в заговоре. В ответе Мануильского сомнений быть не могло. Признанный мастер политического анекдота, он сам красочно рассказывал впоследствии своим друзьям об ультиматуме, который заставил его стать в 1923 году лейтенантом Зиновьева, чтоб к концу 1925 года превратиться в лейтенанта Сталина. Так Мануильский поднялся на высоту, о которой в годы Ленина он не мог даже мечтать и во сне: сейчас он официальный вождь Коминтерна.

Часть верхов украинской бюрократии уже была к этому времени втянута в заговор Сталина. Но для упрощения и облегчения дальнейшей борьбы оказалось наиболее удобным оторвать Раковского от украинской и вообще советской почвы, превратив его в посла. Благоприятным поводом являлась советско-французская конференция. Раковский был назначен послом во Франции и председателем русской делегации.

В октябре 1927 года Раковский был по категорическому требованию французского правительства отстранен от должности посла и отозван, можно сказать, почти выслан из Парижа в Москву. А через три месяца он оказался уже выслан из Москвы в Астрахань. Обе высылки, как это ни парадоксально, связаны были с подписью Раковского под оппозиционным документом. Парижское правительство придралось к тому, что в заявлении оппозиции заключались «недружелюбные» ноты по адресу враждебных Советскому Союзу иностранных армий. На самом деле правое крыло палаты вообще не хотело связей с большевиками. А Раковский лично беспокоил Тардье-Бриана своей слишком крупной фигурой: они предпочитали бы на rue Grenelle менее внушительного и менее авторитетного советского посла. Будучи достаточно в курсе взаимоотношений между сталинцами и оппозицией, они, видимо, надеялись, что Москва им поможет отделаться от Раковского. Но сталинская группа не могла себя компрометировать такой предупредительностью по отношению к французской реакции; к тому же она не хотела иметь Раковского ни в Москве, ни в Харькове. Она оказалась, таким образом, вынужденной в самый неудобный для себя момент взять Раковского публично под защиту от французского правительства и французской прессы.

В интервью 16 сентября Литвинов ссылался и с полным основанием на симпатии Раковского к французской культуре и на то, что де Монзи, глава французской делегации на советско-французской конференции, публично засвидетельствовал лояльность Раковского. «Если конференции удалось разрешить, – говорил Литвинов, – сложнейший вопрос переговоров, а именно о компенсации по государственным долгам… то она в первую очередь обязана этим лично тов. Раковскому».

5 октября Чичерин, тогда еще народный комиссар по иностранным делам, заявил представителям французской печати в опровержение ложных слухов: «Я никогда не выражал никакого неудовольствия по адресу посла Раковского; наоборот, у меня имеются все основания чрезвычайно высоко ценить его работу…»

Слова эти звучали тем более выразительно, что сталинская печать по данному сверху сигналу уже начала в это время представлять оппозиционеров как вредителей и подрывателей советского режима.

Наконец, 12 октября, на этот раз уже в официальной ноте французскому послу Жану Эрбетту, Чичерин писал:

вернуться

146

После разбирательства его «контрреволюционной» роли в деле Рютина Льва Каменева действительно сослали в Туруханский край.