— Конечно, конечно, — бормочет Д. Яростные, строгие глаза М., непонимающие, испуганные — диспетчера. Замедленные движения, покорность. Запах нагретой аппаратуры, шипение.
— Есть зенитчики, — говорит С. и протягивает телефонную трубку. Сам говорить не хочет. Еще бы. Д. бросается к ней.
— Их там в самолете двести пятьдесят человек, — словно оправдывается М. — И все они импаты.
Д. горячо врет в телефон, а там его слушают изумленно, отвыкли зенитчики от неучебных тревог. Д. уверяет их, что просто необходимо сбить самолет, потерявший управление, долго ли до беды. Беспилотный, конечно, как же иначе. И трясет нетерпеливо рукой в сторону застывшего диспетчера: координаты, координаты! М. кривится и ворчит, зачем все это, просто приказ, пусть — ка они попробуют скафам не подчиниться. И действительно, зенитчики не верят Д., не верят ни единому его слову, но трубку не вешают, видно, чувствуют — что-то неладно.
И тогда Д., багровый, как собственный шлемвуаль, глупо как-то подмигивает, поджимает по — бабьи губы и называет себя. Так бы давно, отвечают ему. Он еще раз говорит свое имя, звание, сообщает индексы, шифр, а потом долго ждет, поводя сумасшедшими глазами.
Самолет никак не может выйти да пеленг — пилот волнуется. Диспетчер помогает ему и все оглядывается на Д., а пилот уже чуть не криком кричит.
— Первый признак, — говорит М. и два раза кивает, словно сам с собой соглашается. Ему тоже не по себе.
— Слушайте! — кричит вдруг пилот. — Там сзади неведомо что творится: Это так надо? Да?
— Успокойтесь, не дергайте управление. Оставьте ручки. Что вы как ребенок, в самом-то деле!
— Учтите, я сейчас пойду на вынужденную, они мне весь самолет разнесут.
Диспетчер оглядывается на Д., тот смотрит на него в упор, но не видит. Тогда М. произносит:
— Не надо. Отговорите.
Диспетчер трясущимися руками берется за микрофон.
— Ну? Что? — кричит пилот сквозь беспокойный шорох. — Вы поняли? Я снижаюсь. Вы слышите меня?
— Я не могу, — чуть не плачет диспетчер. — Я не могу, не могу!
М. выхватывает у него микрофон, собирается что-то сказать, но тут встревает Д. и кричит зенитчикам:
— Конечно, это приказ, а вы что думали, дружеское пожелание? Да, сию минуту! Вы видите его? Прямо сейчас, сию же минуту и действуйте. Да скорее же вы, ч-черт!
Вид его жуток.
В зал врывается хриплый монолог взбудораженного пилота, который, в общем-то, достаточно умен, чтобы все понять, только поверить никак не может.
— Пуск, — тихо говорит Д. и кладет трубку. Все стоят, замерли.
— Вы меня доведите сами, а то тут и с самолетом что-то неладное. Вы слышите? Л.! Ты чего молчишь, Л.? Ты меня слышишь?
— Я не молчу, — отвечает Л., и хотя он далеко от микрофона, пилот услышал его.
— Л.! Почему не отвечаешь? (На экране появляется еще один крестик. Он стремительно приближается к первому.) Мне ведь главное — сесть, ты понимаешь, только сесть, а больше…
Крестики исчезают.
Д. говорит: «Пошли» — и медленно идет к выходу. Путь ему преграждает X., суперчерезннтеллигент и подлец. Вуалетку он поднял и смотрит на Д. совершенно дикими глазами.
— Не могу понять, — говорит он. — Подвиг вы совершили или преступление.
И все — все кончилось.
X. сказал мне, что это или подвиг или преступление. А я лихо так усмехнулся и ответил ему, что на моем месте так поступил бы каждый.
Он — дурак. Здорово я отбрил этого дурака. Пустышка.
Я все думал, как буду чувствовать себя, когда все кончится. А я никак себя не чувствую, вот ведь какая штука. Сосет немного в груди, но почти незаметно. Странные взгляды вокруг, не знаешь, как и вести себя. Все очень быстро мелькает. Теперь все будет очень быстро мелькать, до самой смерти. Он меня освободил, этот мальчишка, мне теперь ничего не страшно, теперь я на коне, на очень быстром коне. Нет, я ничего не чувствую, честно.
Все нормально, ребята. Теперь остались я, моя работа и моя борьба. Насчет борьбы я, правда, не знаю, она бессмысленная, а работа… О, работа — святое дело! Спасение, тэк сэзэть, человечества. Уничтожение, тэк сэзэть, плевел. Плевать я хотел на плевелы. Или плевела.
Исчез позади аэропорт, машина мчится по пустому шоссе (как же, все перекрыто), проносятся мимо указатели, деревья, серая трава, серый асфальт… Весело… Почему-то я один в этой машине, не хочу даже думать, почему. Со мной все нормально, ребята, честно! Я хороший мужик и вы все мужики что надо. А, мужики?
Очень быстро гоню я машину, я за собой талантов таких раньше не замечал. И не страшно, мужики, честное слово? М., а? Какую он физиономию скорчил, скотина! Вот погоди, подкопаюсь я под тебя.
Я один, я абсолютно один в машине, а петь не хочется. Почему мне никогда не хочется петь?
Вот город. Как быстро я мчусь, какое, наверное, наслаждение я испытываю от быстрой езды! Вж — ж — жик! — поворот, вж — ж — жик! — еще один, взиииии — это я тормознул, чуть не своротил бок одному наглецу. Я скаф, со мной не шути! Врезать бы ему, врезать, чтоб на всю жизнь запомнил!
Мой дом. Я знаю, в нем нет никого. И не было никогда. Уж извините, такая моя работа. Что хочу, то и творю. Вот сейчас — сожгу я свой дом, а мне ничего не будет. А что?
Словно бы тень мелькнула в окне. Галлюцинации. Словно бы тень моего мальчишки, которого я сегодня убил, прикончил, пришлепнул, пристукнул… Бабахнуло рядом — и все рассыпалось, полетело вниз, никто и опомниться не успел. Потому что главное тут — внезапность. Все для него мгновенно было. Ну, несколько секунд, в худшем случае. Раскрыл глазенки, хочется крикнуть, а не может. Летит.
Стоп, ребята, стоп, стоп, стоп. А то я и в самом деле испорчу себе настроение. У меня все нормально, ведь так? Так, что ли? Так, что ли, я вас спрашиваю?
И вот я выхожу из машины, отворяю калитку, по цементной дорожке иду к двери, поднимаю руки к опознавателю — хитрая такая штучка, вместо ключа. Новинка. Ни у кого нет, а у меня есть. Вдруг дверь распахивается сама собой и на меня с воплем кидается мой мальчишка.
Но у меня мгновенная реакция: прежде чем выстрелить, я успел сообразить, в чем дело, что малыш мой — не сбежавший чудом импат. У меня действительно очень хорошая реакция. Это я молодец.
Мальчишка еще хохочет, прыгает, тузит меня кулачком в живот, но уже без особой уверенности. Мрачный папа пришел.
— Это что такое? — спрашиваю я. — Почему не улетел?
— Не хочу я с тетей К. Ну ее! Я лучше на другом самолете поеду.
— Интересно. — Он меня раздражает, он мешает моей работе и лично мне он мешает тоже. И я нисколько его не люблю, теперь-то, надеюсь, понятно?
— Она в автобусе заругалась с кем-то, а я — в дверь и сюда. А?
— Интересно. — Я как попугай талдычу свое «интересно» и ничего более интересного мне в голову не приходит. Паренек совсем скис под грозным взглядом своего сволочи — папаши, который только что убил его и опять мечтает избавиться. Но вдруг откуда-то он набирается последних силенок и кричит:
— Я не хочу в интернат! Я никуда не хочу уезжать! Не гони меня, что я тебе сделал! Пож — жа — а — алуйста!
И плачет. И тузит меня уже всерьез. Вот тут я не выдерживаю. Тут на меня находит. Я говорю ему:
— Сынок!
Я говорю ему:
— Ну, что ты, сынок!
Я говорю ему:
— Ну, что ты, сынок, милый!
И смеюсь, и, кажется, плачу, вот ведь какая штука.
Я хватаю его в охапку, прижимаю к себе, я поверить не могу, что он жив, я подбрасываю его, он взвизгивает, а я хохочу.
И тогда он хохочет тоже. Я словно с ума сошел, словно в импаты записался, подбрасывать в воздух — это единственная ласка, — которую я запомнил еще с тех времен.
— Ну, что ты, что ты… Ну, куда ж я тебя…
Он смеется, я так люблю, когда он смеется, он подлетает и подлетает, а потом пугается. Наверное, того, что я не успею его подхватить. Я прижимаю его к себе.
— Маленький, милый, ну, что ты?
Я целую его, я обнимаю его, я говорю ему ласковые слова (откуда что берется?), я люблю его, я всегда его любил, моего сынишку, как же его не любить такого?