Или балет. Он, кажется, любил балет. «Блистательна, полувоздушна, смычку волшебному послушна…» А может быть, по страшному контрасту хоккей. Безумную схватку мужчин двадцатого века. «Динамо» — «Буффало сейбрс». Но нет телевизора. Даже приемник остался в машине. Нет ничего. Все чудеса нашего мира — панорамное кино и лазеры, компьютеры с ладонь и ракеты с двадцатиэтажный дом, Третьяковка и музей его, Пушкина, имени, где в живописи страсть и страдание века, — все это там, за десятками километров леса и снега…

Распахивается дверь. Входит Аскольд.

— Послушайте, — говорю я под влиянием импульса, — может быть, вы задержитесь на день-другой? У меня тут недалеко автомобиль. Так хочется свозить Александра Сергеевича в Москву. Ну пожалуйста! Ведь он там родился. — Я уже бормочу, понимая бессмысленность просьбы и предчувствуя ответ. И слышу его:

— Это невозможно. — Аскольд улыбается и качает головой. — Не огорчайтесь так. У нас отличные историки. Александр Сергеевич все увидит и все узнает.

Господи, о чем я думал, о каком телевизоре? Ведь Пушкин уже видел их аппарат, эти «сани». Чего он только не увидит там…

А наше время? Останется у него в памяти небритый бирюк в развалившейся избенке. Двадцатый век! Россия!

— Ничего, я ничего, — говорю. — Я не огорчаюсь.

— А вы знаете, Александр Сергеевич, — обращается Аскольд к Пушкину, — мне кажется, наш радушный хозяин сочиняет стихи.

— О! — вырывается у Пушкина.

Я краснею.

— Вы почитаете мне что-нибудь? — с пылом восклицает поэт.

С упреком гляжу на Аскольда. Запинаясь, объясняю, что читать свои стихи не могу. Аскольд отводит взгляд.

— Ты нам нужен там, Илья, — говорит он.

Они выходят.

— Вы должны, вы обязаны познакомить меня с вашими сочинениями, — с тем же жаром говорит Пушкин. — Российская поэзия двадцатого столетия. О, это волнует меня необычайно!

— Поэзия двадцатого столетия? — переспрашиваю я. — Хорошо, Александр Сергеевич. Я согласен. Не свои стихи, конечно. У меня их, собственно… Я прочитаю вам любимых моих поэтов. Книг у меня здесь, к несчастью, нет. Я почитаю, что помню.

— Давайте же! — говорит Пушкин.

Он садится на лавку, закидывает ногу за ногу. Бросаются в глаза узкие панталоны со штрипками, порыжевшие на сгибах кожаные сапожки. Взгляд ожидающий, тревожный.

6

Я начал с Блока. Со строк, что обожгли меня еще в ранней юности.

Память у меня хорошая, стихов помню много. Сначала от волнения я запинался. Но взгляд Пушкина был полон такого жадного внимания, что я немного успокоился. Впрочем, нет. Спокойствие — не то слово. Голос мой и теперь был неровен, но причины тому были другие. Другое, более высокое волнение вело меня от строки к строке.

«И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели».

Несколько раз слушатель мой выказывал необычайное возбуждение, и я на миг замолкал. Но он тут же хватал меня за руку и шептал жарко: «Еще, еще!»

Зимы холодное и ясное начало
Сегодня в дверь мою три раза простучало.
Я вышел в поле. Острый, как металл,
Мне зимний воздух сердце спеленал…

Что это была за ночь! Горя щеками и задыхаясь, я переходил от поэта к поэту, вновь возвращался, кружил и петлял. «Наше священное ремесло существует тысячи лет… С ним и без света миру светло. Но еще ни один не сказал поэт, что мудрости нет, и старости нет, а может, и смерти нет».

Я читал. Грохотала и хохотала, хрипела и пела, любила и била поэзия двадцатого века. Русская поэзия.

И свистят по всей стране, как осень,
Шарлатан, убийца и злодей…
Оттого, что режет серп колосья,
Как под горло режут лебедей.
О, мой век! Где «вместо хлеба еж брюхатый»,
где «падает полночный час, как с плахи голова казненного»…

Иногда Пушкин вскакивал, жарко расспрашивал об авторах стихов, о том, как они жили и как умерли.

Я читал. «Сороковые, роковые, свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, а мы такие молодые!» Я торопился, захлебывался. Боялся — не успею. Вот это. И это. А без этого как же?

Так пел я, пел и умирал.
И умирал и возвращался
К ее рукам, как бумеранг,
И — сколько помнится — прощался.

Временами, цепенея, я говорил тихо и тонко. «Врасплох застигнутый подсвечник метнулся тенью по стеклу, в стакане вздрогнул и вздохнул последний из лесу подснежник». И снова обретал голос и чеканил:

Переправа, переправа!
Берег левый, берег правый…

О, сколько это продолжалось! Я хотел представить всех, рассказать обо всем. Но разве стихи не сделали это за меня? Не вплавили в себя наше бешеное, страшное, страстное время? Разве не говорят они, как мы любим и умираем? Можно ли об этом поведать одними стихами? За одну ночь?

Пушкину можно.

Со спазмами в горле читал я:

Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!

Я посмотрел на Пушкина. В его глазах стояли слезы. Я затих.

Я молчал и плакал вместе с ним. Хотелось сказать: «Дорогой Пушкин, это огонь вашей души уже сто пятьдесят лет светит русским поэтам. Вы слушаете ваших продолжателей, ваших детей…» Но я сказал другое:

— Александр Сергеевич, в Москве, на улице, которая раньше называлась Тверской, стоит памятник. Вам. Как вы думаете, что на нем написано?

— Ну, коли памятник, что-нибудь лестное.

— Надпись очень короткая. Всего одно слово.

— Какое же?

— Пушкину.

7

Растворилась дверь, вошли все три путешественника.

— Александр Сергеевич, пора, — сказал Аскольд.

Пушкин сделал шаг ко мне. Мы обнялись.

— Прощайте. Спасибо, — сказал он.

Потом были объятия с Вахтангом, Ильей и Аскольдом.

Вдруг я заметил, что Пушкин с любопытством смотрит на лампочку, все еще сверкавшую под потолком. «Бог ты мой, — подумал я, — ведь для него и эта штука из разряда чудес».

— Аскольд, — спросил я неожиданно для самого себя, — могу я сделать Александру Сергеевичу маленький подарок? Вот эту лампочку. На память.

— Разумеется, — ответил он с легкой улыбкой, — вы вполне можете это сделать.

Схватив полотенце, я вскочил на табуретку и вывинтил лампочку. Подошел к Пушкину. В синих рассветных сумерках блеснули его глаза. Я протянул ему горячую стеклянную грушу.

— Осторожно, Александр Сергеевич, не обожгитесь. Возьмите перчаткой.

— Благодарю, — тихо сказал Пушкин, бережно принимая подарок. — Я не забуду стихов, прочитанных вами.

На пороге я тронул Аскольда за рукав.

— Мне следует молчать о вашем визите, я так понимаю?

— Вовсе нет, — ответил он, — вы вольны рассказывать о нем кому угодно. Единственно… — Он на секунду замешкался. — Подумайте, не поставите ли вы себя в неловкое положение. И простите нас за то, что мы ничего не оставляем вам на память. Это не в наших силах. Вы — можете, мы — нет. Таков закон времени.

— Что вы, что вы… — забормотал я.

— Но сказать кое-что я должен. Будущее, откуда мы прибыли, зная об ошибках и трагедиях прошлого, даже многое зная, не вправе вмешиваться. И я не вправе открыть, что ожидает вас, ваших близких, вашу страну… Но вот мой совет: вникайте в стихи — истинных поэтов, больших поэтов. Там есть все — и прошлое и будущее. Помните строки «Россия вспрянет ото сна…»? Вы понимаете меня?