На нас всегда нападали внезапно. Они включали глушилки, не давали связаться друг с другом. Мы пробовали вырваться в космос, но нас сбивали и там. Мы гибли.
Но мы защищались. Теперь уже трудно было подобраться к нам незаметно, мы были теперь осторожны и, случалось, сами убивали людей. Один на моем счету. Тогда у нас еще не было оружия. Он прятался за автобусом, я резко повернулась и увидела его ноги. Он включил лазер, но луч не успел проплавить корпус — я все время вертелась. Я опрокинула на него автобус, и он еще долго кричал.
ЧЕЛОВЕК. Нам говорили — нечего их жалеть, каждую секунду они могут устроить взрыв. Они не люди, они созданы для того, чтобы погибнуть, мы только помогаем им сделать это без лишнего шума. Она хотят жить? Но они хотят и взорваться тоже. Они сами не знают, чего хотят.
Только все равно у нас был целый штат психиатров, и можете мне поверить — прохлаждаться им было некогда. Должно быть, отвыкли мы убивать, ценили чужую жизнь, не знаю. Мне иногда казалось, что я занимаюсь нечестным делом. Но разве спасать Землю нечестно?
Мы убивали, и бомбы стали отвечать тем же. Погибли Дарузерс, Гранди, Фром. О'Рейли потерял ноги и чувство юмора. Это только в моей десятке. Замбергер — кто бы мог подумать? — попал в психбольницу с диагнозом «буйное помешательство».
Вместо них приходили другие, бодрые, радостно — злые, совсем как мы в первые дни. Но становилось все труднее. Засечь бомбы было почти невозможно, они прятались, они предпочитали молчать. Уже все, спета песенка, нет никакого бомбового государства, а они цеплялись за жизнь, хоть за такую, хоть за самую паршивую.
И каждая следующая бомба стоила большей крови. Теперь они умели стрелять, и мы каждый раз шли на приступ, не считаясь с потерями, как неандертальцы на мамонта. Потому что так нужно было Земле. Потому что стоял вопрос о жизни всего Человечества.
Если по правде, мы не слишком-то много о нем думали, о Человечестве, нам и без того прожужжали все уши о гуманизме. Но все — таки что-то такое было. Может, то самое человечество. Только не с большой буквы.
БОМБА. Мы защищались все лучше, но нас становилось меньше и меньше, а людей не убавлялось. Мы были разбросаны по городу и почти не сообщались друг с другом. Прятались в домах, подвалах, бомбоубежищах. Молчали, боялись обнаружить себя. Мы боялись.
ЧЕЛОВЕК. Бомб становилось меньше и меньше, пока не осталась одна. Мы свободно ходили по городу. Мы все перерыли, но найти ее не могли. В один из тех дней не вернулся Цой, боец из третьей десятки, коротышка с преувеличенной мимикой. Мы звали его Камикадзе.
Дожди кончились, повалил снег. Мы мерзли поодиночке. Можно было бродить по городу целый день и никого не увидеть. Когда темнело, мы возвращались на главную улицу, к месту расположения базы. Каждый день прибывали новенькие, словно и от одной бомбы зависела судьба человечества.
БОМБА. Я лежала в дальнем тоннеле метро с отрезанными руками, а рядом валялся тот, кто хотел меня убить. В эфире было пусто, даже глушилки молчали, и однажды мне пришло в голову, что я осталась одна. Я начала было мастерить новые руки, но потом поняла, что энергия кончится раньше. Чтобы растянуть жизнь, я выключила фонарь.
Я ни о чем не думала и ничего не ждала. Было горько немного; не знаю, то ли это чувство, которое так называется у людей. У меня нет вкусовых рецепторов.
ЧЕЛОВЕК. Через месяц после того, как пропал Цой, я ее нашел.
БОМБА. Через два с половиной миллиарда миллисекунд после того, как я потеряла руки, в тоннель пришел человек.
ЧЕЛОВЕК. Мы прочесывали метро, и, если говорить правду, я заблудился. Она лежала в боковом тоннеле, о котором мы и не знали. Когда я осветил ее фонарем, то не сразу сообразил, что это бомба. Глыба и глыба.
БОМБА. Энергия кончалась, когда пришел человек. Я начала слепнуть, и свет его фонаря показался мне слабой искрой. Из последних сил вгляделась в тепловой контур и подумала: «Вот и все».
ЧЕЛОВЕК. «Вот и все», — подумал я. И даже не испугался. Если бомба увидела тебя первой, уже не спастись. Аксиома. Прислонился к стене, даже за лазером не дернулся, все равно конец. Она молчала и не собиралась на меня нападать.
И я понял: она или умирает, или уже умерла.
Я мог пристрелить ее сразу. Я должен был это сделать, но все подпирал стенку. Это последняя бомба. Больше не будет. Никогда. И сейчас я ее убью. Я разрежу ее на мелкие кусочки, а один возьму себе на память. Прибью над кроватью. Вот что примерно я думал, когда послышался ее голос, слабый — слабый:
— По — мо — ги — те…
Они с нами не разговаривали: или убивали, или гибли сами. Молча.
Самая последняя в мире война, как любил говорить Клаус.
БОМБА. Я сказала ему «умираю», сказала нечаянно, не думала, что говорю, это же бессмысленно. Человек молчал. Он прижимался к стене тоннеля, к толстым и мертвым его проводам, и не шевелился.
— У меня отрезаны руки.
Он кашлянул.
— И топлива нет.
ЧЕЛОВЕК. Она даже не пощады просила — помощи. А я должен был ее уничтожить. Знал, что должен, но уже не понимал почему.
БОМБА. Человек ответил:
— Не понимаю. Ты что, от меня помощи ждешь?
И наставил на меня лазер.
— Мне нужны руки.
— Я тебя убивать пришел, — втолковывал он.
Что втолковывать? И так все ясно, только очень хотелось жить.
— Достань из какой — нибудь мертвой бомбы топливо и сними с нее руки. Это легко.
— Боже! — громко сказал человек. — Цой?
Он осветил труп и стал на корточки.
— А… а где лицо?
— Он хотел меня убить, а тогда у меня еще были силы.
— Это Цой?
— Он отрезал мне руки.
— Так, — сказал человек и поднялся.
ЧЕЛОВЕК. Я часто потом пытался восстановить: о чем же таком я думал, глядя на Цоя? И каждый раз получалось другое. Я столько понапридумывал всякого о тех своих мыслях, что теперь и не знаю, где правда. Пожалуй, я думал о том, что они сражались на равных — но Цой все — таки нападал, а она защищалась — и что мне еще хуже: добивать, когда просят о помощи. Что-то в этом духе. Скорее всего.
А под конец я плюнул на все, на мир ценой смерти невиноватых. Всякое живое хочет жить. Аксиома. Одного я тогда боялся: как бы не передумать.
Она сказала мне, где лежит мертвая бомба, и я пошел туда.
БОМБА. Не помню, как он вернулся. Помню, кончилась тишина. Зажгла фонарь — светит. И он возле копошится.
— Задала мне работы, змея старая.
Я не старая, мне только два года. И не змея. Я — Бомба. Он зря так сказал. Он хороший, только слишком грубый.
— А что ты будешь делать потом, когда я пристрою тебе руки?
Мы много с ним говорили, он ходил ко мне каждый день, никак с моими руками не ладилось. Я не знала, что буду делать. Я хотела просто лежать и чтобы за мной никто не охотился.
Мы придумали, что я пророю под землей ход и вылезу около космодрома. Это далеко, триста сорок четыре километра, восемь рек, одно озеро. Он и направление мне указал. Рыть надо близко от поверхности, так легче ориентироваться. Затея сумасшедшая, но если получится, то, когда я взлечу, все подумают, что обычный рейс. А когда догадаются, то поздно, уже не догонят. И я буду жить на Луне. А с топливом что — нибудь придумаю. Алюминий и кремний найду, воду, как — нибудь сделаю.
ЧЕЛОВЕК. Я ходил к ней чуть не каждый день и только под конец заметил неладное. Вообще-то нам выдавали такие карандаши, которые меряют радиацию, по мы их с собой не носили. Ни к чему. Сами по себе бомбы не светятся, а при взрыве и без карандаша все понятно.
Она светилась. Я принес карандаш, и его зашкалило. Я сразу нашел, в чем дело: Цой прорезал — таки броню. Только не там, где надо.
Я побежал глотать таблетки, а на следующий день пришел прощаться.
БОМБА. Надеюсь, я его не убила. Надеюсь, все обошлось. Он пришел еще раз после того, как заметил радиацию. Прощаться. Выглядел хорошо, только бледный. Но это еще ни о чем не говорит, правда?
Я сказала:
— Сегодня я ухожу.