А еще рассказала Гуфа, что в ночь отъезда Истовых кое-где в изрядно далеком далеке от заимки (а именно, среди обширных замшелых развалин древнего Гнезда Отважных, где, по обычаю, следует обитать каждому из Витязей) приключилось неладное. Из каменного свода невесть почему вывалилась тяжкая глыба, и если бы Нурд за миг до этого не подхватился с ложа, быть бы горю.
В ту же пору взбесился вдруг Торков пес Цо-цо, вечером казавшийся вполне здоровым. Сверкая глазами, давясь отвратительной желтой пеной, он выскочил из устроенной для него во дворе берложки, бросился грудью на окно и, прорвав шкуру, с ревом навалился на ложе, где спали Мыца и Торк. Впрочем, особенного вреда бешеная псина учинить не смогла, потому как сразу же околела.
Поведав об этом, старуха примолкла на миг, пристально разглядывая подсохшую царапину на шее Хона. Потом вздохнула:
– Хочешь, скажу, откуда это у тебя? Ты, Хон, давеча дотемна заработался, и под тобою совсем еще крепкая скамья треснула. Падая, ты едва себе в горло резец не воткнул. Было такое? Было. В ту же самую пору, когда на Витязя глыба падала и когда взбесился Цо-цо. Так понял ли, к чему я клоню, Хон?
Хон вроде бы понял, но Гуфа на всякий случай продолжила свои разъяснения:
– Послушнические козни – вот что всему причина. Прав Нурд, слабы они еще. Цо-цо до смерти надорвали неумелым своим ведовством, твою руку не смогли чарами пересилить, резец только чиркнул по коже… С Витязем бы, может, и вышло у них, но задумано было глупо: так пришлось тужиться, разрушая свод, что я успела почувствовать да помешать… Но ты, наверное, думаешь, будто они на этом угомонятся? Ты зря так думаешь, Хон. Не будет им угомона, пока всех вас, бывших свидетелями посрамления старшего брата, не изведут. А извести замыслили хитро. Так задумали извести, чтобы люди сказали: Бездонная покарала глумившихся над послушником. Ты понял? Да, вот теперь ты все понял, Хон.
Она снова умолкла. И Хон молчал. И тогда подал голос забившийся в угол Леф:
– Что же нам делать?
Гуфа улыбнулась устало и ласково:
– Что делать, спрашиваешь? Пойди-ка полог откинь. А то родительнице твоей в огороде заниматься совсем не хочется – хочется ей знать, о чем тут у нас разговор идет. Так ты уж убереги ее от соблазна. При открытом пологе не больно-то подкрадешься.
Леф торопливо исполнил сказанное. Гуфа между тем вытащила из складок пятнистого своего одеяния тронутое зеленью бронзовое колечко, протянула его грызущему губы Хону:
– Надень на палец. На любой, лишь бы держалось крепко. Вот, хорошо. И не снимай никогда. Да что же ты хмуришься, ты, воин? Нечего тебе хмуриться, все хорошо будет. Ларде и Торку я тоже такое дала. И Витязю. Ежели почуешь, будто кольцо горячеет, так скажи раздельно и громко: «Все зло – на голову учиняющему!» Запомнил? Вот и ладно. Теперь тебе ни колдовство ничье, ни даже ведовство не страшно. Ничье. Даже мое.
Она вдруг захихикала, затрясла головой. Не переставая смеяться, встала, шагнула к выходу.
– Я знаешь, из-за чего веселюсь, Хон? Долго ли они сами себя изводить будут, прежде чем сообразят, что к чему?
Поняв, что она всерьез собралась уходить, Хон оторвал наконец взгляд от странных тусклых узоров, вьющихся по надетому на палец кольцу, поспешно окликнул ведунью:
– Гуфа, постой! А Лефу… Лефу почему не даешь кольца?
Гуфа даже не обернулась, только буркнула себе под нос:
– Лефу не надо. Послушники его губить еще не хотят.
Свободная от огородной возни полуденная пора утекала бесполезно и безвозвратно. Мысли в голову лезли какие-то совершенно ненужные, а это злило: другой возможности уединиться для сочинительства не выдастся до самого вечера, но вечером будет хотеться только спать и ничего кроме. А утром, еще до рождения солнца, придется снова выбираться в огород – драть из земли упрямые колючие травы, таскать воду, вскапывать, разрыхлять… И так до тех пор, пока мать не решит, что пора кормить утомившееся чадо, да и самой подкрепиться нелишне будет. После кормежки она отпустит Лефа на волю – отдохнуть и переждать зной, как вот теперь.
Однако воля эта длится недолго. Стоит лишь солнцу запнуться краешком о вершины утесов, как Раха принимается зазывать Мгла знает куда подевавшегося неслуха к праведному труду (эти ее вопли, наверное, бывают слышимы и в Десяти Дворах, и подалее).
Вот такая она, летняя жизнь, – изо дня в день одно и то же. И никаких поблажек. Мать справедливо считает, что усталость летом куда как приятнее пустого брюха зимой, а потому гоняет Лефа до совершенного изнеможения. Себя, впрочем, тоже.
После огородной работы немилосердно ломит поясницу и плечи, пальцы перестают гнуться и чувствовать. Мыслимо ли такими пальцами принудить капризное певучее дерево звучать как должно, как хочется не ему, а тебе? Где уж тут… Лучок бы не выронить – и то ладно… И ведь не раз уже зарекался бросить к бешеному эту возню с виолой, от которой одни только огорчения и вовсе нет никакого прока. Зарекаться-то зарекался, но без толку: тяга к струнной игре оказалась неотвязнее болотной хвори. Вот и мучайся теперь…
А тут еще новая напасть – какое-то вялое отупение. От усталости, что ли, приключается такое? Даже пальцем пошевелить кажется немыслимым. О-хо-хо…
Леф сидел на берегу последнего не усохшего еще озерца (вот и все, что осталось теперь от Рыжей), гладил виолу и размышлял: купаться или не стоит? Выкупаться бы хорошо, да времени жалко. А с другой стороны, все равно в голову не приходит ничего путного – ни слов, ни мелодии, а только копошатся какие-то вялые мыслишки (если это копошение вообще имеет отношение к мыслям). О том, например, что бабам летом приходится гораздо хуже, чем мужикам, – слишком много приходится скрывать им от чужих глаз. Мужик лоскут кожи вокруг бедер обернул – и одет, а бабе даже в самую лютую жару приходится парить тело под накидкой.
На днях Леф много нового узнал о бабьей одеже. К Хону приехал мужик-десятидворец. Приехал по делу: заказать хотел что-то громоздкое, большое, а потому привез три бревна и своего сына, выбранного парня лет двадцати – чтоб пособил сгрузить колоды с телеги да отнести, куда укажут. Бревна, впрочем, оказались тяжеловатыми даже для троих, и Хон кликнул возившегося на огороде Лефа. Вчетвером они управились быстро. Потом отцы ушли в хижину сговариваться там о плате да о сроке, призывали Бездонную свидетельствовать сговору, а после как-то странно притихли – похоже, что обрадованный отсутствием жены и наличием долгожданного повода столяр вытащил из сокровенного тайника горшочек браги.
Сыновья тем временем отдыхали от трудов, сидя на только что сложенных под стеной бревнах. Вот тут-то и поведал Лефу десятидворский парень о тяжком бремени бабьей доли. А еще он рассказал, будто бабы нарочно делают себе летние накидки подлиннее меховых зимних, чтобы можно было не надевать под них ничего – ни подол, ни повязку на бедра. Говоря об этом, он сопел, облизывался, причмокивал, а Леф про себя горячо умолял Мглу, чтобы этот пакостный тип поскорее убрался туда, откуда приехал. Но моление не помогало. Десятидворец все болтал и болтал – всхрапывая от смеха, покровительственно похлопывая по Лефовой спине…
«Вчера ходил за дровами на Лесистый Склон, а там девка хворост собирала, ну та, голенастая, что возле тебя живет… Лартой ее звать, или как? А денек-то ветреный выдался, смекаешь? Как она, значит, нагнется, так все у нее видать чуть ли не до подмышек».
Когда же десятидворец принялся со всевозможными подробностями, оценками и сравнениями излагать, что именно довелось ему увидеть, Леф не выдержал. Кровь бросилась ему в лицо, он совсем уже было решился оборвать краснорожего похабника, изругать его как можно обиднее, но вышло почему-то другое. Через миг Леф оторопело разглядывал ссадины на костяшках пальцев правой руки, а десятидворский верзила корчился на земле, со стонами хватаясь за вздувшуюся, стремительно лиловеющую скулу. Похоже было, что Лефову кулаку надоело дожидаться, пока рохля-хозяин в конце концов решится поступить по-мужски, и он – кулак то есть – все сделал сообразно собственному разумению.