Но очнувшаяся Гуфа оборвала его нетерпеливо, почти что зло:

– Молчи, не будет плохого. Все молчите. А ты, Леф, не устал еще? Ты пой, если не устал.

* * *

– Он пел до солнечной смерти, до глубокой ночи он пел. Видно было, что рана его очень болит (даже Гуфа не смогла унять боль до конца), а он все равно пел. А люди стали приходить и слушать. Местные пришли, и жители Черных Земель тоже. Даже сам Предстоятель пришел. Даже Куть, здешний корчмарь. Они просили его петь еще и еще, хотя песни его были странные, злые – от них многие плакали, но просили еще. Люди расплескали свой разум от его непонятных песен. Даже прозвище выдумали ему: Певец Журчащие Струны. Может быть, он ведун? Неспроста же снисходят знаться с этим щенком Гуфа и Витязь, который тоже наделен неявными силами…

Говоривший, похоже, сам испугался своей внезапной догадки. Он смолк, будто подавился словами, утер ладонями взмокшую от волнения плешь.

Точеная Глотка молчал. С самого утра он был немногословен и мрачен, а каждый новый выпитый горшок браги делал его только еще мрачнее. И отряженный вчера подглядывать за выскочкой-недомерком Мурфов прихлебатель никак не мог уразуметь, продолжать ли рассказ. Уж больно зол сегодня кормилец, как бы собственное усердие самому себе поперек не вышло. Точеная Глотка не слишком разборчив, когда ищет, на ком бы сорвать досаду, а кулаки у него твердые и тяжелые…

Мурф медленно поднялся со скамьи. Сидевшие поблизости шарахнулись, но испуг их был напрасен: Отец Веселья не стал никого трогать. Он просто подошел к выходу, отбросил полог, и в грязную задымленную корчму ворвались ветер и свет.

Точеная Глотка буркнул, не оборачиваясь:

– Вчера я подумал, что он просто глуп еще, пащенок этот. Ошибся. Хитер он, не по летам хитер… Умеет привлечь к себе толпу, только не мастерством, которым Мгла его не сподобила, а замысловатым кривлянием. Я ему помогать собирался, Лефу этому. Зря. Не помогать надо – давить безжалостно. Не дать опоганить имя певца. Охранить великое песенное мастерство – вот что надо теперь.

Он замолчал, потом вдруг злобно прошипел:

– Идет. Да не один – сызнова собрал толпище.

Однако в корчму Леф вошел без спутников. Даже виолу он нес сам, плотно стискивая побелевшие от боли губы – все что угодно, лишь бы не выглядеть жалким. Вошел и замер у порога, настороженно глядя в неприязненные лица собравшихся. Мурф, который успел принять подобающую его званию позу, спросил вкрадчиво:

– Петь будешь?

Леф кивнул.

– Ну так садись, где хочешь, и пой.

Все скамьи в корчме были заняты, и никто не собирался освободить место. Лефа это не слишком смутило. Он сел там, где стоял, на утоптанный земляной пол.

Лицо Мурфа скривилось от омерзения, едва только парнишка прикоснулся к струнам. Сперва гримаса эта была скорее показной, чем искренней, но вот потом… Леф не внял маловразумительному совету Нурда и пел теперь именно ту песню, которую еще с вечера выбрал для этого случая. И напев, и смысл происходящего, и высокие помыслы о спасении струнного мастерства – все вылетело из головы Мурфа, едва лишь услыхал он два вроде бы ничем не примечательных слова, сорвавшихся с Лефовых губ. Задохнувшийся от ярости великий певец даже не счел нужным дождаться, пока щенок закончит мучить виолу.

– Поучения невежд?! – борода Мурфа тряслась, лицо стало сизым. – Ты действительно протявкал это, или меня обманул слух?!

* * *

Отец Веселья не пришел на сход и никого не выставил вместо себя – одного этого уже было достаточно, чтобы понять, кто виновен в случившемся осквернении праздничной радости и межобщинного мира. Мудрые учат: «Только боящийся правды не хочет ее искать». Возможно, конечно, что великий певец счел недостойным собственной славы прилюдно препираться с сопливым недоростком, но ведь это не оправдание, а новая провинность: перед судным сходом все одинаковы. Особенно если творить суд собрался сам Предстоятель, что редко случается даже в Несметных Хижинах.

Как и положено по обычаю, Леф стоял так, чтобы каждый из пришедших мог видеть его лицо. И говорил он как положено – громко, внятно, подробно:

– …и тогда Мурф сказал, что я глупый, нахальный и грязный. А еще он сказал, что и родители у меня такие же, и родители родителей – тоже. Я пытался ему объяснить, что это он Бездонную Мглу ругает, – я же Незнающий, меня не люди рожали. А он все равно ругался.

Леф умолк, засопел мрачно.

Предстоятель мягко улыбнулся:

– Ну а потом что было? Говори, не бойся.

– Я не боюсь. – Леф глядел исподлобья, облизывал разбитые губы. – Потом мне стало очень обидно слушать, как он говорил плохое про отца и про мать. И про Бездонную. И про меня тоже. Мне надоело, и я сказал, что ежели вьючную скотину ткнуть колючкой под хвост, получится одна из Мурфовых песен. А он бросил в меня горшком из-под браги. И попал в лицо.

– А что сделал ты? – все так же ласково спросил старик.

Стоявший поблизости от него Нурд вдруг изо всех сил стиснул ладонями рот и как-то странно затрясся. Леф угрюмо сказал:

– Я ему ухо откусил.

Предстоятель неторопливо поднялся с земли, окинул взглядом старейшин, всех остальных. Суд. Сход. Старейшины сидят, прочие молча сгрудились за их спинами. И все отчаянно стараются вести себя так, как надлежит вести себя на утоптанной ногами множества поколений площадке возле Общинного Очага. Стараются-то все, но мало у кого получается. Пора завершать, все уже ясно.

Он огладил бороду, выговорил неторопливо, внушительно:

– Полагаю, ухо Отца Веселья можно счесть достаточным возмещением здешней общине за нарушенное спокойствие. Прав ли я, мудрые?

Те поспешили глубокомысленно покивать и на этом завершить действо, величественность которого, похоже, была под серьезной угрозой. Слишком уж больших усилий стоило Нурду сдерживать распирающий его хохот. Того и гляди, не выдержит Витязь этой борьбы…

8

Праздник – это все-таки плохо. Не только потому, что нужно терпеть нашествие бездельных, горластых, одетых пестро и глупо чужаков, которые гадят и пакостят везде, куда только могут забраться. И даже не потому, что приходится иногда кусать грязные волосатые уши.

Праздник – он не навсегда, вот что в нем самое скверное. Всего-то четыре дня интереса и новизны, после которых остались лишь бесчисленные кострища у подножия Лесистого Склона, пустые закрома Кутя да мусор и грязь там, где стояли шатры приезжих. А к обитателям Галечной Долины подкралась обыденность – все то, что давным-давно уже успело надоесть, но никогда не кажется таким безнадежно одинаковым, постылым и серым, как в первые послепраздничные дни.

Лефу было легче, нежели прочим: неспособность к работе давала ему возможность заняться сочинительством так серьезно, как до сих пор еще не удавалось. Если позволительно считать везением трясущиеся колени и жалкое трепыхание в груди после неосторожно резких движений, припадки исступленной злобы на собственную безыскусность, бесконечные ночи наедине с изнурительной болью – если все это можно считать везением, то Лефу необыкновенно везло в те дни.

Снова пришлось Рахе рваться на части между огородом и хворым дитятком. А тут еще подошла пора квасить на зиму всякую созревшую всячину, да пищу варить надо не менее раза в день, и в хижине убираться, и в хлеву успевать…

Хвала Бездонной, хоть Ларда взялась подсобить. Похоже было, что дозревшая до выбора девка впрямь остепенилась, стала меньше шастать по скалам да баловаться с оружием и приохотилась наконец к приличествующим бабе хлопотам. Это, впрочем, тоже получалось у нее не как у нормальных. К примеру, собственной родительнице помогать в шалую девчонкину голову не приходило. Дни напролет крутилось Мыцыно чадо вокруг Рахи, перехватывая работу потяжелее, и выгнать ее домой удавалось только после солнечной смерти. Кажется, девка уже всерьез наладилась считать Хонову хижину своей. Раху, естественно, подобное положение дел вполне устраивало; она опасалась только, что после выбора Лардино усердие поиссякнет.