Хон разглядывал древнюю постройку, вздыхал завистливо (вот бы с Торком и Рушем сговориться да свои хижины таким же огородить… а только ж это никакой жизни не хватит…), как вдруг вскинулся со своего валуна, захлопал глазами в полнейшем недоумении – настолько нелепым показалось ему увиденное.

Вдоль частокола медленно и понуро брел голый человек. То есть, конечно, не вовсе голый, бедра его были обернуты куском выделанной шкуры (ведь даже вконец отрухлявевшему разумом не придет в голову такое бесстыдство, чтобы при живом солнце оголять срамные места, ежели нету на то единственно простительной и понятной каждому надобности). Но кроме этой самой набедренной шкуры не было на нем ничего – только собственная его шкура, посинелая и пупырчатая от холода. Посинеешь тут… Солнышко-то пригревает, да только это ежели одет как следует по погоде, а голому под таким солнышком недолго и околеть…

Хон заинтересованно разглядывал несуразную фигуру. Мужик. В летах уже; можно даже и так сказать: пожилой. Горбится, обнимает трясущимися руками дрожащие плечи, еле переступает босыми, по колено облепленными грязью ногами… Да что ж это такое творится на свете?!

Между тем голый остановился, задрал лицо к тесаным остриям высоченных бревен, закричал хрипло, со слезой:

– Старший брат! Старший брат Фасо!.. – Он надолго мучительно закашлялся, передохнул, закричал снова: – Фасо, Фасо! Будь милостив, снизойди к моему ничтожеству, прости!

Он выкрикивал это снова и снова, надсаживался, захлебывался сдавленным кашлем, вытирал ладонями мокрые от слез щеки и снова кричал… Наконец из-за частокола отозвался равнодушный, будто бы сонный голос:

– Ну, почему орешь? Одумался, что ли?

– Пожалей, Фасо! Бездонной клясться готов: не брал, не брал! – Голый истово заколотил себя кулаками в гулкую грудь. – Рассуди сам, мыслимо ли человеку столько съесть?

– Значит, прочее спрятал…

– Не брал я, не брал! – Голый снова застучал по груди. – Спусти мне жердину, позволь вернуться! Не позволишь – тебе же хуже. Лечить придется, снадобья редкостные на меня, недостойного, изводить. Пусти, не брал я!

За частоколом вроде как засомневались, переспросили раздумчиво:

– Так, говоришь, не брал?

– Да, да! Верно говорю, Мгла Бездонная знает: не брал!

– Не одумался, значит. – За частоколом зевнули со сладостным подвыванием. – Ну, броди, пока солнышко стареть не начнет.

Хон выждал немного, удостоверился, что на крики и плач голого больше никто не отзывается (а значит, ничего интересного больше не будет), и двинулся потихоньку своей дорогой. Ну их к бешеному, послушников этих, вечно все у них с придурью, не как у обычных людей…

Он увидел Гуфину землянку, когда солнце подбиралось уже к середине своего недолгого века. На замшелом столбике у входа висел посерелый от древности череп круглорога – значит, ведунья дома. Что ж, подождем. Захочет, так позовет, а ежели не позовет, значит, попусту пришел, с глупостью никому (и себе самому тоже) не надобной.

Долго ждать не потребовалось. Глуховатый голос, звучащий не то прямо над ухом, не то откуда-то из-под ног, произнес неодобрительно:

– Ну вот, пришел и стоит, сопит, мнется… Что ж ты мнешься, Хон? Ты уж заходи, раз пришел.

Позвали – надо идти. Несколько крутых ступеней вниз, тяжелая балка (не удариться бы головой в полумраке), а дальше – укрепленные лозовым плетением земляные стены, в непривычно большом очаге мечется низкое бездымное пламя, а возле очага – нахохленная, укутанная в истертый пятнистый мех фигура. Неподвижная, будто окаменелая. На вошедшего не смотрит, смотрит в огонь. Однако, прежде чем Хон успел шагнуть на застеленный пушистыми шкурами пол, Гуфа каркнула, не повернув головы:

– Меха с ног размотай да сполосни их. У входа миса с водой стоит – вот в ней… Я говорю, ноги сполосни, не меха, – уточнила она на всякий случай.

Выполнив требуемое с подобающим тщанием, Хон неторопливо приблизился к ведунье, нащупывая припасенное за пазухой подношение:

– Вот, решился тростинку выточить. Твоя-то ведь – так, палка простая, ни руки, ни глаза не радует, а эта… Глянь, какова! Ты уж прими, не побрезгуй.

Гуфа ехидно сморщилась:

– Ох и глупый же ты! Думаешь, чудодейственные тростинки руками делают? Думаешь, эта, твоя, годна для путного дела? Нет, Хон, ни для чего она не годится, разве только спину чесать.

Снова уткнулась взглядом в очаг ведунья, примолкла. Потом буркнула:

– Говори. Что за беда у тебя?

Хон рассказал – неторопливо, обстоятельно, со всевозможными подробностями и пояснениями. Гуфа и вздыхала, и кривилась, но не перебивала, слушала. Дослушав до конца, старуха тяжко поднялась на ноги, заходила по землянке, поглядывая на Хона жалостливо, будто на хворого.

– Ну почему же ты такой глупый, Хон? Или ты Незнающих никогда не видал? Так нет же, видал – и Тюска видал, и Лопа из Десяти Дворов. «Уже до пятилетнего умом дотянулся!» – передразнила она. – До пятилетнего – это они все быстро дотягиваются, а вот дальше куда как хуже идет. За десятилетнего твой Леф лишь годам к тридцати сойдет, да и того сам по себе не осилит. Хитрое это дело – Незнающих воспитывать, обычные люди того не могут. Ведун каждодневно навещать должен… или хоть кто из послушников, на худой конец…

Помрачневший Хон обиженно зыркнул на нее:

– Чего ж это к Лефу не ходил никто, если должен?

– Думаешь мне, ведунье, дела иного нет, кроме как тебе уменье свое навязывать? – фыркнула Гуфа. – Ты же не приглашал!

Хон скреб подбородок, пытаясь понять: чего это Гуфа ругает его за то, что он ее не позвал? Ведь никто не объяснил, что так нужно… Однако спорить, а тем более ссориться он не решился. Небезопасно это – ссориться с Гуфой.

А ведунья тем временем продолжала ворчать:

– Ты о чем же это возмечтал? Лучшая девка Долины, добытчица, собой хороша… Тебе бы добра ей пожелать. А ты что же, Хон? А ты ей несчастья хочешь. Да еще меня уговариваешь ведовство мое ей во вред обернуть. Думаешь, соглашусь я? Ты зря так думаешь, Хон!

Гуфа говорила, говорила, а сама между тем поставила в очаг небольшой железный котел (драгоценная старинная вещь), плеснула в него неестественно голубой воды (а может, и не вода это вовсе), бросила несколько душистых пучков пыльных высохших трав. Тут Хон сообразил, что именно она затевает, и на всякий случай отодвинулся подальше. Ведунья покосилась через плечо, ухмыльнулась:

– Оробел, воин? Не бойся. Я судьбу Ларды и Лефа узнавать буду. А ты замри пока, не мешай.

Варево в котле вдруг полыхнуло ледяной синевою, мертвенные блики заплясали по стенам, по низкой кровле, по странно исказившемуся Гуфиному лицу…

Это закончилось быстро – Хон не успел даже напугаться. Котел погас, будто его заткнули куском темноты. Гуфа обмякла, выпрямилась, обернула к Хону растерянное лицо.

– Не могу постигнуть… – губы ее подрагивали, голос был невнятен и тих. – Нет, он и собой, конечно, не вполне таков, как другие бывали, но… Это ж кто бы мог такое подумать, это ж вообразить только…

Она вскочила, заметалась по землянке, потом замерла, уперлась в Хона тяжелым взглядом:

– Будет Ларда парнишке твоему, хоть лучше бы ей и не видать его никогда. А теперь… Упаси тебя Бездонная позабыть то, что скажу! – Показалось Хону, или впрямь качнулись в ее глазах искры давешнего синего пламени? Страшно… – Незнающему своему, Лефом нареченному, не вздумай указывать, как ему надобно жить. Держи его в строгости, но ежели он чего-то сильно захочет – не перечь тому. Слышишь? Не перечь! А я навещать его стану, воспитывать, учить его – все буду делать, как определено порядком. Понял ли?

Хон торопливо закивал, поблагодарил за участие, заикнулся было о плате. Гуфа дернула щекой, скривилась:

– Плату я с тебя возьму вот какую: обещай послушников к Лефу не допускать. Да виолу, что для Арза сработана, не отбирай у него, пусть тешится. Понял меня, Хон? А понял, так и ступай себе. Чего ж без дела в чужом доме сидеть?

Когда Хон уже почти выкарабкался из Гуфиной берлоги, ведунья снова его окликнула: