Дивились: в цветении каштанов, в кипении лета город, славившийся весельем и многолюдьем, словно вымер. На окнах — ставни, на дверях — пудовые запоры. В тревожной тишине только и слышен заступ — горожане торопятся зарыть свое имущество.

Норманны высадились в устье Лигера! Их вождь Сигурд, обосновавшийся где-то в Дании и потому самочинно называвший себя королем данов, еще три года назад сорвал с франкского короля Карломана отступное — 12 тысяч золотых, обещав взамен не грабить нейстрийские берега. Теперь, узнав, что у франков новый король, он по какому-то варварскому праву потребовал повторения дани.

Еще на троицу андегавцы поймали норманнского лазутчика и сгоряча повесили, а теперь разбежались, страшась мести Сигурда.

Канцлер направил посольство к датскому королю и, не теряя времени, разослал гонцов к окрестным герцогам и графам, требуя войск. В ожидании результатов рассматривал дела, которые докладывал ему Фульк, новый нотарий.

С той осени, как императрица подарила его канцлеру, клирик Фульк приоделся, завел себе зрительное стеклышко в золотой оправе и на золотой же цепочке. Взор стал начальственным, сытым и еще более неуловимым.

— Что ты тут понакарябал? — брюзжал канцлер, отталкивая приготовленную для подписи грамоту. — Не копайся в мелочах, начинай прямо с чего-нибудь ошеломляющего. Например, так: «Богом хранимая держава наша — лучший край среди других краев мира! Только в ней процветают совершеннейший порядок, полнейшая справедливость и истиннейшая гармония…» Записал? И все в самой превосходной степени: superperfectissimo, plenissimo, plusquamveritando… Запомни: народ — это большая скотина, и, если ему не напоминать ежедневно, что его свинарник — это самый лучший из свинарников мира, он завтра же потребует благоустроенный хлев!

— Осмелюсь предложить, — изогнулся Фульк. — Не начать ли с восхвалений святой матери нашей церкви?

— Согласен! — Канцлер стукнул посохом. — Пусть свинарник сой она вызолотит хорошенько, пусть наполнит его ароматами своих курений, чтобы свиным дерьмом там даже и не пахло!

Он захохотал, колыхая чревом, а нотарий в тон ему похихикал, собрал документы и исчез. Канцлер отправился подышать, свежим воздухом.

На старом, еще римском плацу, среди полыни и штабелей кирпича (лодыри андегавцы жалкую башню строят третий год!), шеренга новобранцев топталась, готовясь к стрельбе из лука.

Канцлер прошествовал вдоль строя, всматриваясь в ратников. Кривобокие, жалкие, лысые — господи, оскудела, что ли, франкская земля, из недр которой когда-то возникали могучие рати для королей? Из всей шеренги вот только этот, с левого края, отметил про себя канцлер, хоть и мешковат и вид простецкий, но мускулишки имеются.

Молодцеватый сотник в каске с петушиным гребнем мигом заметил, что внимание начальства обращено на крайнего в строю, и набросился на того:

— Как держишь лук? Почему колчан расстегнут?

Канцлер удержал его рвение и спросил, откуда новобранец.

— Из Туронского леса, ваша святость, — рапортовал сотник. — Олень сущий, оружие ему вроде граблей. Зовут Винифрид.

Канцлер, передав свой посох сотнику, взял у Винифрида лук. Ратники молча косились на его роскошную столу. Гугон попробовал тетиву и убедился, что она поет. Затем, послюнив палец, определил ветер и, выбрав стрелу, распрямил ее оперение. Поставил ступни на одну линию с мишенью, и стрела запела, расщепляя лозу. Ратники разразились хвалебным криком.

Гугон пришел в хорошее настроение. Еще бы — в молодости он сам был стрелком у императора Людовика! Велел раздать всем по денарию и милостиво коснулся плеча Винифрида.

— У него горе, — пожаловались за Винифрида товарищи, — какой-то сеньор из Самура забрал всю их деревню в крепостные.

Канцлер промолчал. Вот он, корень зла! Сеньоры, мало того что правдами и неправдами расхватывают земли и людей, — они добиваются себе иммунитетных грамот, и тогда поди призови их людей! Кивнул сотнику на Винифрида:

— Пусть и он стрельнет.

Получив лук, Винифрид встрепенулся. Сдвинул со лба непослушную прядь. Целиться не стал, зато трижды дунул на стрелу, чтобы не помешали ведьмины чары. Выстрелил — лоза оказалась рассеченной. Ратники ахали.

— Подай прошение, — хмуро сказал канцлер. — Я награжу тебя землей.

Слуга доложил, что военачальники собрались в крипте. Прибыл и Гоццелин, архиепископ Парижский.

— Его святость архиепископ! — раздраженно поправил канцлер. — Учишь, учишь, а толку никакого!

Крипта — нижний этаж древнего дворца, в котором сводчатые столбы напоминали ладони, подпирающие массивную толщу. Своды гранитным одеялом глушили шаги и речь.

Нотарий Фульк зачитал ответы герцогов и графов. Тот не мог явиться — не убран урожай, другой женил сына, третий жаловался на болезнь. При этом все ссылались на королевские грамоты минувших времен, по которым они не больше двух раз в году обязаны являться с войском, а это уже третий вызов…

— Вот они, сильные, за которых ты ратуешь! — вспылил Гугон, тряся герцогскими письмами перед лицом архиепископа Парижского. — А если норманны и три, и пять, и десять раз нападут?

Архиепископ Гоццелин, старичок веселый и очень дряхлый, молча жевал сласти, доставая их из парчового мешочка на груди.

Начальник ополчения доложил, что ратников собрано всего пятьсот человек. Прочих призвать не удалось — за них как за вассалов сеньоры предъявили иммунитет.

— Придумали словечко новое — вассал! — сердился канцлер. — И откуда взялось? «Вассал моего вассала, — передразнил он кого-то, кто говорит скрипучим, надменным голосом, — не есть мой вассал»!.. Все эти твои возлюбленные Конрады Черные и иже с ними, — снова напал он на Гоццелина, — растаскивают государство!

Архиепископ Гоццелин в кресле разогнулся, насколько позволял ему горб, и ответил неожиданно бодрым и звучным голосом:

— Они тебя не слушаются, потому что ты для них поп, и только. Доверь командование кому-нибудь из них, и ты увидишь…

Канцлер в гневе замахал руками:

— Это кому же? Не Кривому ли Локтю, этому тайному разбойнику? А может быть, скажешь, Эду, бастарду, который разбойник явный?

— А хоть бы и Эду. — Гоццелин отправил в беззубый рот очередную порцию миндаля. — Стареешь, Гугон, ей-богу, стареешь!

Канцлер спохватился, что военный совет слышит много лишнего, и распустил всех до утра. Проводил архиепископа, которого вели два юных послушника — светловолосый, будто ангел, и черный, как вороненок.

Тогда в давящей тишине крипты зашелестел голос нотария Фулька. Он осмеливался вновь напомнить о том, что есть надежнейший цемент, связующее средство, — святая наша матерь церковь. Дать только ей такую силу, такую власть, чтобы железом и огнем могла искоренять любое инакомыслие, любое своемудрие… Нет власти над умами, и оттого такой развал.

— Я сам епископ, — высокомерно прервал его Гугон, — и знаю, что должна делать церковь, а что не должна. Двести лет назад Карл Мартелл, чтобы отразить сарацин, отнял у галльской церкви все ее угодья и раздал своим ратникам, свободным землепашцам!

— Зато половину сарацинских трофеев он отдал церкви.

— Да, но прежде чем думать о раздаче трофеев, надо как-то победить. А времени размышлять уже нету. Пока мы сейчас заседали, вестник подал донесение прямо мне. Ты знаешь, я отправлял к Сигурду послов с согласием платить дань. А он велел им обрезать уши! Сказал: я, мол, грабежом у вас больше соберу.

Канцлер погрузился в глубокое раздумье, а Фульк уныло поигрывал золотой цепочкой от зрительного стекла.

— И, однако, ты, нотарий, прав, — очнулся от размышлений канцлер, — нас спасет либо церковь, либо никто. Только не так, как ты, скудоумец, предполагаешь. Бери-ка перо! Повелеваю: во всех монастырях, епископствах, приходах ударить в набат… Боже, сколько там монахов, клириков, послушников, служек всяких! И какие все здоровяки!

День кончился, оставив все свои заботы тяжким грузом на сердце. Отошли с поклонами нотарий, доместики унесли тазы, в которых омывалось тучное тело канцлера. Диаконы притушили свечи и удалились на цыпочках. Канцлер у одинокой лампады все молился о немыслимо грандиозной империи Карла Великого, которую предстояло сохранить.