А он, разгадав их намерения, вытащил из баррикады огромную жердь и метнул ее плашмя так, что она на лету снесла головы половине нападающих, а прочие бесславно бежали. Ворота монастыря наконец распахнулись, и Авель туда вступил как триумфатор.

Разъяренный Сигурд приказал тех, кто бежал от Авеля, публично утопить, а к воротам монастыря подкатить таран, только что изготовленный нанятыми в Испании мастерами.

Услышав его гулкие удары, монахи пали духом и стали читать отходную, а Авель, сидевший в одиночестве за столом, рассердился:

— Хамы, пообедать не дадут!

— Господин Авель! — прибежали за ним привратники. — Ворота наши уж прогибаются, что делать?

— Лейте на наглецов смолу, — приказал Авель, догладывая ножку.

Через малое время они примчались опять:

— Смола кончилась!

— Проклятье! — чертыхался Авель. — Только за окунька взялся! Лейте на них кипяток, а мне дайте сметаны, сметаны мне дайте!

Наконец ворота затрещали, готовые рухнуть. Авель встал, с сожалением оглядывая опустошенный стол. Остатки монахи поспешили припрятать, чтобы не отвлекать доблестного защитника.

Авель выдвинул запирающий ворота брус, внезапно распахнул створу. Лоб тарана, не встретив помехи, далеко въехал в арку ворот. Ухватившись за него, Авель выдернул весь ствол и вышел с ним из ворот. Испанские мастера показали пятки, а остатки тарана Авель сжег перед воротами на костре.

Когда он вернулся к святому Герману, монахи, кто со сковородкой, кто с кастрюлькой, приплясывали вокруг него и пели:

Он сражается без правил,

Но в любом сраженье прав.

Раньше был он кроткий Авель,

А теперь он Голиаф!

Гоццелин смеялся от души, когда ему рассказывали о подвигах его «племянника».

Вдруг доложили — кто-то его спрашивает, кто — не поймешь. Ввели человека в остатках прежде роскошной шубы, худого настолько, что обтянутая кожей желтая голова качалась в облезлом воротнике. Гоццелин еле узнал его — Юдик, управляющий принцессы!

— Просят… — шевелил он губами. — Помирают они…

Еще в начале осады принцесса, по совету Гоццелина, покинула фамильный дворец, слишком близко от которого теперь шли бои. Нетопленный и отсыревший, он дал пристанище табору беженцев из захваченных врагом предместий.

Гоццелин, ведомый под руки своими серафимами, отыскал ветхий домишко в глубине Острова. Миновал закопченные коридоры, загроможденные мебелью, и оказался в низкой и душной комнате с заметным запахом тления. На куче подушек возвышалась птичья головка с запавшим ртом и приставленным к макушке роскошным париком.

— Гугон! — позвала умирающая. — Подойди, Гугон.

— Я не Гугон, — приблизился архиепископ, — я Гоццелин.

— Все равно… Пусть придет Конрад.

«Зовет покойников!» — подумал Гоццелин. Он позвонил в колокольчик, и юные послушники внесли приготовленные святые дары. Приживалки хныкали за дверьми.

— Гугон, не уходи… — сказала принцесса, когда архиепископ приказал святые дары унести.

— Я не Гугон, светлейшая, — как можно мягче возразил он.

— Все равно… Последи, все ли вышли.

Гоццелин повиновался. За долгую церковную жизнь сколько пришлось ему выслушать предсмертных исповедей, и каких! А ведь Аделаида — родная дочь Людовика Благочестивого, значит уходит навек последняя прямая внучка Карла Великого!

— Гоццелин или кто ты есть… Посмотри, что у меня на столе?

— Хлеб… Что еще? Свеча, что ли?

— Черствый хлеб! Рожденная в порфире вынуждена есть черствый хлеб!

Гоццелин промолчал. У множества беженцев в залах старого дворца не было и черствого хлеба!

— Витибальд! — позвала принцесса, и Гоццелин вздрогнул: это было его давно забытое мирское имя. Как будто кто-то позвал его из могилы.

— Витибальд… — повторила умирающая. — Помнишь, мы в детстве ловили птичек? Мазали клеем веточки…

Гоццелин ощутил, как по щеке, помимо воли, крадется слеза.

— Витибальд, поклянись… — еле разбирал он в шепоте старухи мертвые франкские слова. — Ни одному смертному… Эд не мой… Эд не мой сын… Я взяла его…

— Зачем? — вырвалось у Гоццелина.

Она закрыла совиные веки, головка выбилась из-под парика, и прелат подумал, что все кончено. Но черные ее глаза блеснули, и она отчетливо произнесла:

— Глупый монах! Тебе не понять, что делает любовь!

А потом, задыхаясь, бормотала уж совсем непонятные слова:

— Спеши, скорей! Будет поздно… Андегавы… Забывайка…

Далеко у входа происходила какая-то возня, слышались крики. Но архиепископ ничего не слышал. Погруженный в воспоминанья, он вдруг ярко увидел эту самую Аделаиду хрупкой девочкой в муслиновой фате, и он, герцогский сын, тоже юный, ведет ее к первому причастию… Какая-то, видимо, трагическая история с ней произошла! Сколько ж она унижений приняла за этого бастарда, а нате вам — он и не ее сын… И сгинул невесть где!

Кто-то бежал по скрипучим коридорам, гремя шпорами.

— Святейший, святейший!

— Что? — спросил Гоццелин, не двигаясь с места.

— Какое-то огромное войско подошло к стенам! Эд вернулся! Не иначе, наш Эд!

Принцесса спала, мирно посапывая. Гоццелин, опираясь на вестника, ушел, наказав серафимам — чуть что, бежать за лекарем.

Они, светлый, как агнец, и черный, как вороненок, уселись на подстилку возле двери.

— Смотри! — вдруг шепнул светлый. — Ей плохо.

— Бежим за лекарем! — привстал черный.

Но товарищ за руку притянул его на место.

— Тш-ш! Что ей лекарь? Душа ее отходит. Наблюдай, кто за ней явится — бес или ангел?

6

— Смотри-ка, Озрик, вон у того мыса язычники на двух барках соорудили целый понтон!

На площадке башни ветер метался как безумный, сыпал снежную крупу. Эд морщился, всматриваясь, указывал Азарике на захваченный врагом берег.

— Видишь, бревна таскают бедняги пленные под ударами бичей? Клянусь святым Эрибертом, они строят плавучий таран или что-нибудь вроде этого. А сколько дракаров — целый город на реке!

Они спустились в Зал караулов. Азарика подогрела вино.

— Слушай, мудрец, — говорил ей Эд, грызя сухарь, — когда я через Константинополь возвращался из плена, как раз напали сарацины, а византийский флот был на войне с болгарами. Сарацины мореходы не менее ловкие, чем даны Сигурда, и я при моей тогдашней простоте подумал: конец греческой столице! Что ты думаешь? Ничего подобного. Греки сожгли сарацинский флот, и как ты думаешь? Из труб, из пасти медных химер и драконов у них лились струи жидкости, которая горела на воде, и сарацинские ладьи погибли.

Эд поставил чашу и наклонился к Азарике, зрачки его блестели.

— Озрик! Что, если б среди книг, гниющих, как ты рассказываешь, в старом дворце, нашлась такая, где было б описано, как этот греческий огонь приготовлять? Озрик, а? Если же там этого не найдется, то всем твоим книжкам одно место — костер!

Теперь она опять целыми днями пропадала в библиотеке. Ежилась от сырости, от воспоминаний о Кочерыжке, который когда-то валялся вон там, на мозаичном полу…

День за днем она перелистывала слипшиеся книги, развертывала хрусткие свитки. Августин, Григорий Богослов, папа Лев… Не то, не то! Некогда возлюбленный Боэций, грамматики, риторы, анналисты, рассказчики житий, собиратели анекдотов, Ветер выл сквозь щели ветхой стены, крысы бегали под полом. Сторож Сиагрий, которому все было нипочем, оглушительно храпел за дверью.

Она уже собиралась пойти к Эду и честно сказать — ничего нет. И вспомнила, что осталась неразобранной еще одна, самая верхняя полка. Фолианты были там набросаны как попало, видимо, уж в то время, когда некому было следить за расстановкой.

— Сиагрий, мышка, достань-ка те книги.

Сиагрию почему-то нравилось, когда его называли мышкой, но, прежде чем полезть на полку, он поклянчил полденария.

— Спроси у Эда, — посоветовала Азарика.

Сторож покорно взобрался на лесенку. Просить у графа подаяние было все равно, что самому совать спину под розгу.