Снова позвонили, когда я уже был почти готов уходить — в бежевых замшевых, неизносимых ботинках «кларк'с», в каких ребята фельдмаршала Монтгомери шли по пустыне навстречу солдатам Роммеля; в вельветовых коричневых штанах с сильно вытянутыми уже коленями и оттого приобретших особо «художественный вид»; в пиджаке «в елочку» из «харрис-твида», который можно носить десять лет, не снимая, только подкладка в клочья; в голубой рубашечке «ван хойзен» с мелкой, «оксфордской» белой пестринкой… Я стоял в прихожей перед зеркалом, поправлял в нагрудном кармане шелковый платок «пэйсли», повязывал вокруг шеи фуляр соответствующего же рисунка — и тут позвонили уже точно в дверь.

Я глянул в глазок. Что-то мне после всех этих звонков не хотелось открывать дверь, не глядя.

Искаженная линзой глазка, как бы слегка скрученная, была видна вся площадка, и даже лестница просматривалась до поворота к предыдущему этажу. Никого там не было — только перед самой моей дверью, чуть отступив, очевидно, чтобы ее лучше мне было видно, стояла женщина, уже отпустившая кнопку звонка, но держащая руку высоко, чтобы позвонить снова.

Женщина мне была абсолютно незнакома, но поскольку я вообще очень быстро и точно замечаю детали, за те несколько секунд, что рассматривал, я успел увидеть многое.

Ей можно было дать от тридцати до сорока лет — если смотреть на не слишком светлую лестничную площадку, да еще через линзу и одним глазом. Фигуру при этом тем более не рассмотришь, однако, если сделать скидку на искажение, фигура была нормальная, не выдающаяся, но и не уродливая. Волосы были светлые, крашеные, конечно, глаза, кажется, голубые, а черты лица такие, о которых говорят «отвернулся — и забыл»: так называемый «русский» нос, довольно скуластая, рот небольшой, лоб прикрыт челкой… Тот тип, который уже давно выработался в Москве благодаря мощному татарскому присутствию, довольно приличному, по сравнению с остальной страной, питанию, влиянию европейских и, особенно, американских фильмов и журналов и внимательному изучению частых в столичной толпе иностранок.

Выражение лица я не совсем рассмотрел, но оно показалось мне безразлично-спокойным, как и вся ее поза.

Одета она тоже была так, что на улице тут же потерялась бы: черные плоские туфли без каблуков, черные тонкие рейтузы, черный свитерок-водолазка, широкий черный пиджак… Позапозапрошлогодняя парижская униформа, уже и в Москве ставшая заурядной.

Она сделала движение, чтобы снова позвонить, и тут я распахнул дверь.

В ту секунду, когда женщина вытащила руку из кармана пиджака, точнее, на полсекунды раньше, я почему-то все понял, сделал короткий шаг в сторону, за стену, и дверь захлопнул.

«Пуля, вывернув клочья обивки и щепки, прошла сантиметрах в пяти под глазком и вмялась в противоположную стену, рядом с забытым с весны на вешалке плащом. Из рваной дырки в обоях тонкой струйкой высыпались штукатурка и кирпичная пыль». Допустимо и такое развитие…

4

И только присмотревшись, я понял, что вижу через глазок свою вторую жену — из женщин, с которыми я был относительно подолгу связан, встречаемую в последние годы реже всех, практически не звонившую и, уж конечно, никогда ни приходившую ко мне домой. Так что ее появление на лестничной площадке было в своем роде не менее страшно, чем если бы она действительно открыла огонь в дверь. Я же, будучи склонен к жанру приключенческому, довольно часто и более простые и привычные ситуации, — например, небольшую прогулку по центру города с намерением в конце ее посетить своего издателя, — продлеваю и развиваю мысленно именно таким образом: стрельбой, стычками и погонями.

Собственно, можно было бы долго размышлять на эту тему, и даже припомнить те считанные случаи из моей жизни, когда авантюра реализовывалась не в фантазии, а в действительности. Но я уже твердо решил не отвлекаться больше от основного сюжета, который следовало бы, как школьное сочинение, назвать: «Как я пропал этим летом».

Итак, я открыл дверь, и Галя вошла.

В моей жизни было довольно много женщин, вероятно, больше, чем в жизни среднего пятидесятилетнего мужчины, я был несколько раз женат, но так и не смог привыкнуть, как к рутине, к тем отношениям, которые возникают между мужчиной и женщиной через несколько минут, или дней, или лет после знакомства. Я не до конца понимаю, как могут люди, еще помнящие время, когда они даже не подозревали о существовании друг друга, и не уверенные в том, что они уже не расстанутся до смерти — вместе, иногда даже не отворачиваясь, а то и помогая взаимно, раздеваться, снимать белье, распространяя на какие-то минуты смешивающийся запах тел, трогать чужую кожу, проникать в рот, сливаясь слюной, сплетаться ногами и, наконец соединяться, подобно деталям какого-то механизма или сооружения, и обливать друг друга секрецией, а языками, пальцами рук и ног, и сосками, и животами приникать, прижиматься, гладить, и говорить все, что приходит в голову в этот миг, и рассказывать о себе то, что никогда не рассказывают родственникам и даже друзьям, а потом расцепляться, надевать одежду, и через некоторое время, иногда даже не очень большое, проделывать все то же самое с другими. И, бывает, что немного спустя — месяцы или годы — они, встретившись, смотрят друг на друга, как совершенно посторонние, чужие, будто скрытые под одеждой тела никогда не соединялись, не вкладывались одно в другое, а, бывает, что они даже начинают вредить друг другу, намеренно причиняя зло, словно это не они когда-то были открыты, и незащищены, и близки так, как можно быть близким только с тем, кто никогда и ни за что не сделает тебе больно. Эти связи, самый, на мой взгляд, прочные и тесные из тех, которые бывают между людьми, рвутся, словно перетянутые струны, разбивая в кровь, хлестко прорезая искаженные — то ли еще любовной, то ли уже враждебной страстью — лица, но и увечья эти заживают, и уже совсем отдельные люди сходятся, сцепляются с другими отдельными людьми, и все это длится, расползается, и цепочка, растянутая во времени и человечестве, обвязывает группы, города, страну, всю землю и всех людей.

Любой знает, что через праотца, по крайней мере, каждый каждому родственник по крови. Но родство это, все же, очень дальнее и, главное, давнее, через много поколений, колен. Родство же — а я чувствую это родство, воля ваша, не могу не чувствовать! — по иным человеческим жидкостям, если задуматься, прослеживается едва ли не всего мира со всем миром за какие-нибудь десять, двадцать, ну, тридцать лет. Мужья любовниц становятся любовниками жен, жены уходят от мужей к встреченным случайно чужеземцам, а оставленных мужей утешают подруги, а другие мужья ищут утешения в другом городе, и находят, и звенья множатся, цепь запутывается, длится, снова складывается и затягивается узлами, конца ей нет, и даже когда кто-то умирает, ничто не прерывается, потому что звено это осталось во времени, сквозь которое из поселка в деревню, из деревни в столицу, через океаны и пустыни тянется цепь сплетенных, сплетающихся, сплетавшихся когда-то тел.

Не причиняйте же зла никакому человеку, потому что вы не только братья, но и любовники.

А инцест… Об инцесте не думайте, было что-то такое ведь и с самого начала, когда нечто произошло с ребром. С другой же стороны… Все это лишь ничего не значащая мысль, игра неощутимого ветра на чуть рябящей поверхности сознания, под которой тишина, покой, темные неподвижные воды. Но, при этом…

Однажды, находясь в небольшом, но весьма приличном и даже изысканном собрании, в публичном месте, скажу точнее — в одном из тех клубов, которые в Москве называются творческими домами, и где в последние годы уже не только водку пили вхожие, но и, довольно часто, спорили и ссорились откровенно, как прежде только по домам решались — так вот, находясь в таком дискуссионном собрании, я обнаружил, что из четырех присутствовавших там женщин был я с тремя близок, причем с двумя в одно и то же время, правда, недолгое. А ведь я не дон жуан вовсе, обычный человек, а в молодости и вообще был робок и неуверен с девушками.