Я был растерян. С виду человек умный и важный, а изображает из себя клоуна. Не послать ли его подальше?

Севриков склонился над статьей и минут пять чертил, дописывал. И потом, не поднимая головы, сказал:

– Я вас не знаю. Голосовать за того, кого не знаю, не буду.

Он был человеком русским, в прошлом работал секретарем обкома комсомола, кажется, в Москве. Женат на еврейке, и в отделе у него – почти одни евреи.

Позже я узнал, что Севриков на редколлегии сказал так же, как и мне: «Я его не знаю, а с виду он мне не понравился. Молчит, как бычок, я таких боюсь».

Хорошо, что Севрикова на редколлегии не воспринимали серьезно. Впрочем, кое-кто знал подоплеку его истинных побуждений: будучи русским, он при случае не прочь был завалить русского автора, русского сотрудника – и тем косвенно угодить евреям, на службе у которых, видимо, давно состоял. Маска же скомороха позволяла ему легко выходить из ситуаций, которые для всякого другого человека могли дорого стоить.

От него пошел к Юрию Филоновичу, заведующему отделом пропаганды. В просторном кабинете за большим столом сидел и что-то писал неказистый сутуловатый еврей с жиденьким пучком волос неопределенного цвета. Он, видимо, ждал меня, изредка взглядывал, щурился. Вдаль он плохо видел, но меня разглядел и вопросы задавал ядовитые.

– Вы из Литературного института, редактором журнала там были?

– Да, был.

– Вот видите,- редактором, главным, а к нам в рядовые сотрудники. Чего так, а?

– Журнал закрыли. В стране бумаги мало. Не хватает типографий.

– Кому-то хватает, а вам – не хватает. А? Неспроста это – журналы закрывают. Неважный журнал-то у вас был, видно, не тех печатали.

– Претензий к нам не было.

– Как же не было? А Фриду Вигдорову как приняли? Она вам – повесть детскую, а вы ее – пинком из редакции.

– Журнал для студентов был создан, а Вигдорова…

Филонович не слушал, продолжал править статью, говорил.

– Илью Сельвинского огорчили. Старик за женщину заступился, а для вас и он не авторитет. А с ним плохо стало, умер скоро. Хорошенькие дела там у вас творились.

Я понял: в дискуссию с ним входить не следует. Вспомнил чью-то фразу: «евреи – сообщающиеся сосуды, они все знают». Юра Филонович – его так звали в редакции – долго еще таким образом читал мне нотации, затем сказал:

– Ну, хорошо, идите. Посмотрим на редколлегии.

Для него я был чужим, ненужным, заранее постылым, и он не скрывал своих антипатий. Тут даже и для элементарной вежливости места не оставалось. Я же помнил наказы Шумилова и Бочкова: не хотелось их подводить.

Уныло я брел по коридорам редакции, надежд у меня не оставалось. Открыл дверь заведующего отделом науки. Здесь меня принял Бронислав Колтовой, временно исполнявший должность заведующего. Колтовой не был членом редколлегии, и я мог к нему не заходить, но зашел – больше из любопытства. Ему было около сорока лет, он был исполнен важности и величия. Перебирал на столе бумаги, на меня не смотрел, но меня видел, и я это чувствовал. Смурной, недовольный, он сидел за большим начальническим столом, нехотя спрашивал:

– Раньше где работали? До журнала, значит, в военной газете? Вам будет трудно у нас: тут от каждого требуется государственное мышление.

– Да, конечно, я понимаю…

– Понимаете, а идете.

– Буду постигать. Николай Дмитриевич Шумилов обещал помочь.

– Странный народ! Не понимаю вас, сразу и на вышку – в «Известия».

В этом роде и продолжался разговор. Я терпеливо отвечал, не задирал, не провоцировал других вопросов – явная недоброжелательность, нетерпимость и неприятие выводили из себя, но я был смиренен и все больше теплел душой к Николаю Дмитриевичу, потому что видел, как нелегко ему было брать в свой отдел русского парня.

Рядом с отделом науки располагался отдел литературы, там был заведующим писатель Виктор Полторацкий, известный мне по замечательному фронтовому очерку «Москвич». Но он болел, и его замещал Цюрупа – сын наркома продовольствия в ленинском правительстве. Он сильно походил на еврея и не скрывал к ним своих симпатий, а каждого русского автора встречал в штыки. Я знал это и знал также, что он не член редколлегии, а потому с пятого этажа пошел наверх, к заместителю главного редактора Гребневу Алексею Васильевичу. Слышал о нем много забавных рассказов. Его называли «тишайшим» за мирный, незлобивый нрав, за тихий, постоянно ровный голос, неторопливую манеру вести беседу. Кажется, в повести «Радуга просится в дом» или в романе «Покоренный атаман» я писал с него черты редактора областной газеты – это после того, как много лет с ним проработал. Но тогда я шел к нему со священным трепетом и очень боялся, как бы не сказать лишнего.

Алексей Васильевич, как всегда, читал гранки. В кабинете пахло свежей типографской краской, зам. главного сидел за массивным редакторским столом и лишь на мгновение сверкнул на меня крупными, сильно увеличивающими очками.

– Садись, любезный, посиди,- сказал мне тихо, домашним голосом.

Стучал по гранке пальцами, думал. И, словно вспомнив обо мне:

– В Литинституте учился?

– Учился, Алексей Васильевич.

– А-а… Ну да…

Снова стучал пальцами, тихо напевал. Видно, статья, лежавшая перед ним, его озадачила и он не знал, что с ней делать.

– Зачем? – поднял на меня усталые, чуть припухшие по красневшие глаза.

– Что «зачем»?

– В Литинституте учился? Писателем надо родиться. На него не выучишься. Вот Подъячев, он нигде не учился, а как писал! Вы читали Подъячева?

– Да, читал. Повесть «Зло», кажется, «Письма из работного дома».

– Вот – «Зло». Повесть небольшая, а сколько там мыслей. М-да-а… а литинститутов не проходил. Это теперь… Литературный институт имени Горького. А сам-то Алексей Максимович в церковно-приходской шесть групп окончил, а-а? А как писал! «Челкаш» к примеру. М-да-а… Писать умел и в общественные дела совал нос. Тут он многое напутал!

Позвонил по телефону, попросил заменить заголовки к одной статье и к другой, и к третьей. Снова склонился над полосой, стучал пальцами, чуть слышно напевал.

И, словно проснувшись:

– А-а… Литература, говорите? Ну, а вы-то писать умеете?

Я молчал. И Гребнев замолчал. Потом поднялся, сел напротив меня, у края стола, заговорил громче и живее.

– Я вот у вас спросил: писать умеете? И вспомнил анекдот, еще в молодости слышал: приходит к редактору человек – вот как вы ко мне, наниматься. А редактор его и спрашивает: «Вы гвозди писать умеете?» – «Гвозди? Как это – гвозди? Их забивать надо, а не писать».- «Да нет,- говорит редактор,- не те гвозди, а наши… Ну, статьи такие – сильные, звонкие,- гвоздем номера их называют». А он в ответ редактору: «А у вас что, газета из одних "гвоздей" состоит?» – «Ну нет, конечно, из номера в номер идет мякина. Не прожуешь».- «Так эту вот мякину я и буду вам поставлять».

Алексей Васильевич рассмеялся, затрясся грузным телом, лицо его покраснело, из глаз, увеличенных очками, проступили слезы. Он был доволен, что рассмешил сам себя, вынул из кармана платок, махнул им:

– Идите. На редколлегии затвердим вас. Думаю, затвердим.

От него я пошел к другому заместителю – первому, и, как я слышал, наиглавнейшему человеку в редакции. Он и газету «вел», и кадрами ведал. Это был Александр Николаевич Баулин. Он тоже читал полосы, но при моем появлении встал из-за стола, потянулся, сказал:

– Садитесь. Мне о вас Николай Дмитриевич говорил. Садитесь вот сюда, а я сяду напротив. Прервусь от чтения, глаза начинают сдавать.- И приветливо улыбнулся: – Вам сколько лет? Ну, вот… совсем молодой, а мне пятьдесят семь. Говорят, шахтеры мало живут, а потом – газетчики. Ну так как? Вы сговорились с Николаем Дмитриевичем?… Ну и ладно. Будете работать.

Потом спросил меня об С. С. Устинове – редакторе газеты «Сталинский сокол». Оказалось, они вместе работали в военной газете, и Баулин очень уважал Устинова – кстати, замечательного редактора и редкого по душевности человека. Он, кажется, умер рано – ему не было шестидесяти,- и многие другие журналисты редко доживали до пенсии, подтверждая печальный вывод Баулина, который и сам окончил свой путь, едва выйдя на пенсию.