Блажен, кто не живет вблизи дороги, идущей в Кондопогу и Хельсинки! И кто не видит «цепь», которую нельзя шевелить. Наверное, они чаще смотрят на небо, радуются лучам солнца, красоте цветов, улыбке ребенка. Но что же делать тому, кто стоит рядом с этой всемогущей цепью, видит, как она далеко тянется, как крепко сбита, как она все туже затягивается на шее народа.
Шевцов считает, что не замечать ее совсем нетрудно. И даже легко. Чаще всего, бывает даже выгодно.
Мудрый он человек, знает, конечно, как надо поступать в различных, иногда даже сложных обстоятельствах жизни, и поступает. Ну, а как быть людям, которым Бог не дал столько мудрости?
…В тот же день позвонил из Комитета кто-то из чиновников, ведавших художниками.
– У вас есть материал на художников,- сказал развязно.
– Да, есть.
– Пришлите его нам.
Назвал свою фамилию.
– Зачем, с какой целью?
– Мы разберемся, примем меры.
– То же самое делаем и мы. И тоже будем принимать меры.
– Да, но вы хотели…
Чиновник запнулся. Что мы хотели, он не знал. Но, видимо, очень хотел узнать. Я ему в этом не помог. Закончив с ним разговор, позвонил Карелину. Он попросил, чтобы все материалы о художниках я прислал ему.
– Хорошо. Я сделаю это завтра.
Вызвал машинистку и просил ее снять несколько копий с главных документов. Один экземпляр положил в сейф, другой отнес на квартиру, а оригиналы послал Карелину.
И сразу почувствовал облегчение. Пусть решают. Это ведь их дело, Комитета.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Документы в Комитете залегли надолго. Я понимал Карелина, Свиридова – «цепь» шевелить нелегко. Понимал и не торопил.
Спокойно мы делали свое дело. Неспокоен был один Сорокин. Он продолжал свой эксперимент с Прокушевым: ходил к нему на квартиру, часами сидел у него в кабинете – хвалил! И потом докладывал: «пробил» одну бумагу, вторую…
– Да какие бумаги ты пробиваешь? – спрашивал я. Валентин мялся, называл имена поэтов, одного из которых надо вставить в план, а другому -до срока заплатить деньги.
– А ты не раздавай обещаний. И тогда не надо будет пробивать бумаги.
Сорокин выходил из себя, называл меня формалистом, бюрократом,- вроде бы в шутку называл, но слышалось в его словах стремление оправдать свои действия. Я настаивал:
– У нас не лавочка, есть порядок – он существует для всех.
Привел ему однажды пример, как издателю Сытину принес рукопись романа его родной брат. Сытин ему сказал: «Я печатаю хорошие книги, а твой роман печатать не стану. Неси его в другое издательство». И я заключил:
– Видишь, брату отказал, а ты за дружков хлопочешь. Но так ведь и делает Прокушев. У него что ли научился? Нет-нет, Валентин, мы не коробейники и товаров собственных не имеем. Нечего раздавать подарки.
Валентин обижался, в отношения наши вкрадывался холодок отчуждения. Случалось, не ждал меня на обед, шел или к Прокушеву или же с Панкратовым, или Дробышевым, или Горбачевым. Они были одногодки,- он, видимо, им жаловался.
Однажды сказал:
– Три члена редколлегии «Литгазеты» приглашают нас в «Пекин» пообедать.
– Это что-то новое. Зачем же?
– Как зачем? – закипел Сорокин.- «Литературка» же! Нам нужен с ними контакт.
– Зачем? – повторил я вопрос.
– Странный ты, ей-Богу! Пока еще наши книги милуют, а ну-ка одну за другой начнут разносить – что тогда?
– А ничего. Будем работать, как работали.
– Нет, ты положительно…
– Ортодокс – хотел сказать. Говори смелее. Меня не смутят никакие эпитеты. В ресторан я с ними не пойду. Во-первых, я их не знаю, мне не о чем говорить с ними. Во-вторых, сегодня мы сходим с ними в ресторан, да еще они не дадут нам расплатиться, а завтра нам принесут рукописи. А у них ведь рукописи… сам знаешь, какие. И что ты будешь с ними делать? Опять Прокушева хвалить, подпись его выбивать?
И снова обида. На этот раз Сорокин дулся долго, с неделю. Но однажды зашел ко мне.
– Поговорить надо. Пойдем пешком.
Шли по Профсоюзной улице, поднимались вверх к метро «Новые Черемушки» – в той стороне, на краю Теплого Стана Сорокин жил в новой кооперативной квартире.
Валентин затруднялся. Начал не сразу.
– У меня, понимаешь ли, вопрос к тебе есть. Ты корреспондентом «Известий» работал – знать должен. Что могут сделать с человеком… ну, вот моего положения, если обнаружится, что когда-то, лет десять назад, он своей рукой… Ну, отметку в аттестате зрелости поставил. А? Вроде бы подделал. Чуть-чуть, конечно. Самую малость.
Не стал я добираться, как, при каких обстоятельствах и с кем это случилось,- решил его успокоить.
– Факт не из приятных, что и говорить. По-разному дело повернуть можно, но думаю, все-таки человека нашего с тобой положения трепать за это не станут. Оставят без внимания.
– Ну, Свиридов, скажем, не придаст значения, Михалков – тоже, и в ЦК… А газетчики? Могут же фельетончиком пальнуть?
– Уважающая себя газета, да еще центральная, на такой факт не клюнет. Ей серьезные материалы подавай, а это что – аттестат зрелости. Пустяк, конечно.
Дошли до его дома. Он пригласил меня к себе, и мы с ним пили чай. Он предлагал вина, но я отговорил и его. Сослался на то, что завтра у нас будет много дела.
Назавтра с утра ко мне пожаловала группа писателей и поэтов из Челябинска. Посетовали, что мы их мало печатаем. Я пригласил Сорокина, Панкратова, Целищева. Мы быстро уладили все претензии, за исключением одной – отказались печатать роман о Радищеве старейшего южноуральского журналиста и писателя Александра Андреевича Шмакова, моего доброго приятеля и коллеги. Но тут уж я не хотел ему помогать: роман по общим оценкам был слабым. Дружба дружбой, а деньги, как говорят в народе, врозь.
Один уралец задержался у меня и доверительно рассказал, что в Челябинске целый месяц жил столичный литератор – проводил какое-то «тайное следствие». Он некоторым писателям в обмен на информацию обещал устроить рукопись в «Современнике». Интересовался все больше Сорокиным, спрашивал, почему он из Челябинска переехал в Саратов, и все писал и писал в блокнот.
Я не стал допытываться о подробностях этого странного следствия, мне было ясно, кто вдохновитель этой операции, с какой целью она проводилась. Несомненно, она стояла в том же ряду, что и приглашение нас Баженовым к ночной кукушке, и маневр с исключением меня из партии, а еще раньше – внезапная атака на Блинова.
Напрасно нам казалось, что все эти эпизоды случайны, что они исходят из особенностей психики Прокушева, его капризов; нет, жизнь меня убеждала: атака на нас, да и на все русское, патриотическое, реалистическое ведется планомерно, и тут не предвидится перемирия.
В литературной среде, издательских сферах кипели те же процессы, что и в журналистике,- только здесь, как я теперь понимал, атаки ведутся планомернее, нажим сильнее – здесь линия фронта проходит ближе к противнику, бои горячее.
«Тайный следователь», конечно, поднабрал материала о Сорокине – может быть, больше сплетен, наговоров, чем реальных фактов. Я тут не стану их муссировать, но скажу: Сорокин сник, потух, он уже был не тот боевой, уверенный в себе парень, не возмущался директором, не требовал от меня решительных действий. Несколько раз по дороге в столовую он мне говорил: «Я тебя не предам». Я ему на это однажды заметил:
– Предателей мы на войне убивали. Ныне же в новой бесшумной войне они погибают сами. Их сжигают угрызения собственной совести и ненависть бывших друзей.- Подумал немного и добавил: – А кроме того, поэт и не может стать предателем. О чем же он тогда будет писать в своих стихах?
Сорокин мне на это ничего не сказал.
Валентин все глубже уходил в себя, он как бы отошел в тень, затаился и ждал удара.
Впрочем, в иные дни оживлялся. Снова подступался ко мне с расспросами:
– Ты был журналистом, скажи: могут они пальнуть по мне фельетоном?
Ему хотелось выложить передо мной все, что выудил тайный следователь, но он не решался, сказал только об аттестате зрелости. Я же, хотя и знал кое-что, повторяю, не верил и не верю сейчас в его юношеские «художества». Живу по Библии – «Не судите, судимы не будете». Но можно ли пройти мимо тех поистине ювелирно-химических кружев, которые плелись вокруг нас мастерами вязать, по выражению Свиридова, мокрые узлы! Уж так они изловчатся и так завяжут! Вот и в случае с Сорокиным: кому из нас с вами в голову придет послать эмиссара, следопыта? И столько навязать узлов! Один другого крепче.