Борис Галич, он же Галачьянц, большой знаток еврейской психологии, однажды мне сказал:

– В каждой статье подавай сигналы: «Я ваш, я не против вас, я вас люблю, обожаю». И тогда увидишь, как статьи твои будут легко проскакивать. Понял?…

– Нет, не понял. Как это «подавать сигналы»?

– Ах, Иван! Ну что ты такой бестолковый! Сигналы – это значит упомянуть Эйнштейна – дескать, умный, как Эйнштейн – или Светлова – «яркий талант Светлова»,- а не то Плисецкую, Райкина. Если о науке речь пойдет, приплети Векслера, Иоффе. Всего строчка-другая, а статья пойдет, как по маслу.

– Я же пишу о делах железных, заводских, при чем тут Светлов, Плисецкая?… Шутишь ты, Борис!

– И не шучу! О чем бы ты ни писал, хоть о строительстве шахты, а «яркий талант Светлова», «божественную Плисецкую» пристегни. Кирклисова затем и посажена, чтобы своих вынюхивать, сигналы улавливать. Смекай, брат Иван, а иначе – дело труба.

Как-то незаметно исчезали старые работники секретариата. Их было трое, они имели большой опыт, и в первые дни, когда пришел Аджубей и потребовал новую, красивую газету, броские подачи статей, они вдруг явили великолепное искусство. И, между прочим, аджубеевцы, составляя потом свои макеты, все время обращались к тем первым номерам, заимствовали их стиль и рисунок.

Увольнялись русские. Однажды Шумилов мне сказал:

– Не жди, пока уволят. Уйди сам.

– Аджубей похвалил мою статью. Неужели…

– Сегодня похвалил, а завтра позовет Сильченко и спросит:

– Когда уйдет Дроздов?

Сильченко приглашен на кадры, на место А. Бочкова, ветерана партии и революции. Новый заведующий низенького роста, молодой, носит очки в золотой оправе, улыбчив, вежлив – с каждым остановится, поговорит.

Я продолжал возражать Шумилову:

– После моей статьи Алексей Иванович сказал мне: «Старик, если мы с тобой больше ничего и не сделаем в жизни, то и тогда будем хлеб есть не даром. Теперь проекты гидростанций будут дешевле. Экономятся миллиарды!…»

– Все равно – уходи. Ты Иван и, кажется, уже последний.

– А вы?

– Что я?

– Тоже будете увольняться?

– Меня не тронут. Не посмеют. Меня в ЦК знают.

На ту пору умер челябинский корреспондент Сафонов. Будто бы выпил лишнего, вошел в вагон поезда Москва-Челябинск и – умер. Шумилов мне сказал:

– Просись на место Сафонова.

Я набрался духу, зашел к Аджубею.

– Алексей Иванович, пошлите меня в Челябинск, собкором.

– А поезжай,- сказал Аджубей.- Урал нам нужен каждый день. Ты сможешь.

Назавтра я оформил документы и через три-четыре дня был уже в Челябинске.

В город на Южном Урале приехал восьмого мая 1960 года, день был холодный, с неба валил мокрый тяжелый снег. «Вот она – Сибирь»,- подумал я с не очень веселым чувством и с мыслью о добровольной ссылке.

На перроне меня встречал шофер корреспондента «Известий» Петр Андреевич Соха, мужчина лет пятидесяти, в черном плаще и типично рабочей кепке. Со мной в купе ехал следователь союзной прокуратуры, вместе с которым мы сели в машину и поехали в гостиницу «Южный Урал», где для меня уже был заказан двухкомнатный номер. Вечером он зашел ко мне и предложил материал для моей первой корреспонденции. «Здесь творится неладное,- сказал он заговорщицки,- в вытрезвителе загоняют в спину шило и ржавые гвозди».

Сообщил конкретные факты, но просил на него не ссылаться, а устроить свое, корреспондентское расследование.

Утром следующего дня я вручал «верительные грамоты» первому секретарю обкома партии Николаю Васильевичу Лаптеву. Это был интеллигентного вида человек, в прошлом учитель, невесть какими силами брошенный на высокий партаппаратный пост. В то время нехитрая, но содержащаяся в глубокой тайне механика партийной иерархии мне была совершенно неведома. Николай Васильевич принимал меня любезно, не скупился на время, угощал чаем, а затем и коньяком – признак особого благоволения, приглашение жить в мире и тесной дружбе. Я потом нечасто с ним встречался, но то первое знакомство отложилось в моем сознании как светлый эпизод общения с высоким человеком, имевшим почти неограниченную власть над обширным краем гигантских заводов, необъятных полей, лесов, горных ключевых озер, смотревших в небо громадными синими глазами.

Лаптев был невысок ростом – настолько, что это бросалось в глаза. Я потом, через три года, поеду в Донбасс работать собственным корреспондентом «Известий», там явлюсь к первому секретарю Донецкого обкома Компартии Украины Александру Павловичу Ляшко – и он тоже окажется маленького роста,- а затем явлюсь к первому секретарю Ворошиловградского обкома Николаю Васильевичу Шевченко – также человеку маленького роста. И уж потом, много позже, я близко сойдусь с Николаем Васильевичем Свиридовым – заметьте, тоже Николаем Васильевичем, и тоже невысоким, приземистым, сутуловатым. Он два десятка лет возглавлял издательский мир и полиграфию России, далеко вперед подвинул эту отрасль; был умен, проницателен и так же поражал меня рискованной откровенностью.

Мне невольно хочется продолжать список «маленьких» мужчин, почти подросткового роста, и тогда придется вспомнить Дмитрия Степановича Полянского, министра сельского хозяйства СССР, члена Политбюро, непокорного и мятежного, сосланного Брежневым в Японию послом. Как человек пытливый, образованный, он следил за текущей отечественной литературой, и, когда меня банда Чаковского «понесла по кочкам» за роман «Подземный меридиан», позвонил мне, долго и участливо говорил всякие хорошие слова, а в конце разговора пригласил к себе «поближе познакомиться». И тут я увидел человека невысокого, живого и чрезвычайно смелого в суждениях. Тогда я невольно задумался: почему это многие выдающиеся начальники, встретившиеся мне в жизни, непременно маленького роста и с первой же встречи выказывают откровенность, доходящую до дерзости? Уж нет ли тут какой-нибудь мистической предопределенности, вроде той, что все маленькие ростом мужчины рвутся в Наполеоны? Что же касается их искренности, она мне порой казалась безрассудной. Я хотя и забежал далеко от темы, но вспомню здесь, как принимал меня в Ворошиловграде, в то время переименованном в Луганск, а затем снова в Ворошиловград, тамошний первый секретарь обкома Н. В. Шевченко. С ним тоже мы пили коньяк, он, видимо, перебрал лишнего, стал бранить Хрущева. Говорил, что у них Приазовская степь, юг Украины, мало выпадает дождей и нещадно палит солнце,- кукуруза родится раз в пять лет, а Хрущев приказывает двадцать процентов земель отводить под кукурузу. «Это же черт знает что! – кипятился Шевченко.- Мина под нашу область! Он что, с ума сошел!…»

Мы разошлись, а редактор областной газеты вечером мне сказал: «Шевченко тревожится, не передашь ли ты его разговор Аджубею? Он как-то и не подумал, что Аджубей – зять Хрущева, а ты приехал от Аджубея… Словом, мужик покой потерял».

В тот же вечер я позвонил на квартиру Шевченко, поблагодарил его за дружеский прием, за доверительность и сказал, что я подобную откровенность высоко ценю в людях и никогда их не подвожу. Он говорил со мной тепло и душевно: видимо, звонок мой снял с его души камень.

Но вернемся в Челябинск. Факты беззаконий и страшных насилий, сообщенных мне следователем, подтвердились, но, как они ни были выгодны для газетной статьи, я не счел уместным начинать свою работу с такой сенсации. Заехал к областному прокурору, сообщил материал своего расследования, он заметно струхнул, но я его успокоил: «Не стану поднимать шума, если вы дадите мне гарантии, что ничего подобного в вашей области происходить не будет». Он тотчас меня заверил, что примет самые крутые меры, и попросил, чтобы ни в обкоме, ни в облисполкоме я об этом не говорил. «Я-то, пожалуйста, но следователь…» – «Со следователем мы все уладим. Мы с ним одного ведомства – как-нибудь договоримся». Я тогда не придал значения словам прокурора, но потом я все больше постигал науку смотреть не только на один, отдельно взятый факт, но видеть во всяком деле цепь, которая подчас тянется далеко и имеет крепкое сцепление с фактами другими.