Уж на что Сорокин с ним суров, несговорчив, а он его словно дорогого гостя принимает! Сложна природа человеческая,- попробуй, пойми до конца…

Я в те дни в отдел оформления к художникам заходил. Вагина не было, и художник один уволился. Русский парень там сидел. Скромный такой, услужливый. В день моего рождения мой портрет нарисовал – по памяти. Да так здорово – удивился я таланту такому.

Художник встречает меня с улыбкой: дескать, хорошо, что заходите к нам. Я спрашиваю:

– Где Вагин? Почему на работу не ходит?

Молчит. Пожимает плечами. В глаза мне не смотрит.

– Как дела идут? Задержки не может быть с вашей стороны?

– Нет, мы заказы распространяем с большим опережением – заранее. У нас на полгода вперед все готово.

– Ну, хорошо. Если опасность появится, ко мне приходите. Мы меры примем. Не можем допустить такого, чтобы из-за художников задержка случилась.

Захожу к Дрожжеву.

– Боюсь, как бы не пришлось резать гонорар писателям, рецензентам, консультантам.

Евгений Михайлович почти напрямую спрашивает, что собираемся делать с художниками? Я говорю, что художников директор вывел из подчинения главной редакции, и сделал это напрасно. По имеющимся у меня документам, Вагин будто бы сильно завышает гонорары художникам,- очевидно, я передам бумаги в органы прокуратуры.

Вижу, как темнеют глаза заместителя директора. Губы его подрагивают. Он говорит:

– Не советовал бы вам делать это.

– Почему? – наивно задаю вопрос.

Дрожжев жмется, воротит голову в сторону – объяснять свой совет не решается.

– Почему же, Евгений Михайлович? Вы были директором типографии – разве подобные нарушения сходят с рук?

– Да, Иван Владимирович, сходят. Еще как сходят. Бросьте вы это грязное дело. Не суйтесь в воду, не зная броду.

– Ну уж извините, Евгений Михайлович. Вы что-то заговорили загадками. Я не собираюсь покрывать преступников. Не в моих это правилах.

И выхожу из кабинета.

Я так определенно, напористо говорил с Дрожжевым умышленно. Пусть знают, что от художников я не отступлюсь. Да и для себя я окончательно решил передать дела в прокуратуру. Вот только с директором еще раз об этом поговорю. Хорошо, если бы мы с ним вместе стали наводить порядок, тогда бы не столь драматичным был процесс оздоровления обстановки. Однако мало было надежд на союз с Прокушевым.

Через несколько дней после моего объяснения с Дрожжевым я зашел в Комитет к Карелину. Почти уверен был, что мудрый ПАК уже наслышан о последнем моем прессинге и сейчас мне будет выдана очередная порция нравоучений.

Петр Александрович принял меня по-свойски, как старый товарищ. Вспомнил молодые известинские годы.

– Не знаю, как вы, а я скучаю по газете. Колготная жизнь собственного корреспондента, а скучать не приходилось. Я ведь еще до войны собкорил, не было тогда у нас ни машины, ни дачи государственной, ни приемной, а все равно – лихо жили. Бывало, размотаешь клубок жулья, да как шарахнешь статьей или фельетоном! Земля гудит!

Не было такого, чтобы он газету вспоминал, а тут… разговорился.

– Я – нет, не скучаю,- ответил я,- мне и в издательстве скучать не дают. Прокушев у нас, как вы знаете, хворал, а теперь в бегах, пропадает где-то. И Вагин исчез. Боюсь, как бы в потоке нашем сбой не случился. В газете мы рядовыми были, выйдет-не выйдет – голова не болела. А тут книга – и тоже каждый день выходит. Приду однажды на работу, а тут сюрприз: типографии деньги не перечислили, касса пуста или гонорарный фонд на мели. Страшновато как-то. Тут у вас заявление директора лежит, уж решали бы скорее.

Петр Александрович загадочно улыбнулся, качнул головой.

– А ты серьезно это – поверил директору? Ну, в то, что он уходить собрался?

– А как же! Заявление подал.

И снова Карелин улыбался, отводил взгляд в сторону, смотрел в окно. Сказал вдруг:

– Такие мы – русские, верим человеку. Что бы он ни сделал – верим. Потому как сами-то лисьих ходов не знаем. Коварства в других не видим.- Помолчал с минуту. Собрал бумаги на столе, подвинул их на угол. Заговорил в раздумье и с видимым сожалением: – Прокушев никуда не уйдет, не ждите от него такого подарка. Его, как Анчишкина, можно только прогнать, но сил, способных вытолкнуть его из кресла, нет. Обвинения в прогуле ему не предъявишь. И дело у него, благодаря вам, налажено четко. Единственное из центральных издательств, где книги выпускаются серьезные, интересные – на полках магазинов не лежат. Раньше среди издателей Еселев Николай Хрисанфович, директор «Московского рабочего», славился, теперь авторитет Прокушева до небес поднялся. И ты хочешь…

Карелин посмотрел на меня снисходительно, с сочувствием и, как мне кажется, дружески.

– Так заявление же подал! – не унимался я.- Теперь уже больше для того, чтобы побудить старшего товарища к дальнейшим откровениям. И Карелин, плотно сжав губы, сдвинув брови к переносице, проговорил:

– Скоро его уговаривать начнут – в Союзе писателей и в ЦК. Он ломаться станет, а его будут упрашивать. Потом он заберет заявление и явится к вам на белом коне. Вот видите, мол, как меня ценят, замены мне, стало быть, нет. И зачнет гайки завинчивать.

Признаться, я такого оборота в прогнозах Карелина не ожидал. И такой хитрой, далеко идущей канители в тактике Прокушева тоже не видел. Да и зачем нужны такие вензеля!… Неужто уж мы для него представляем столь страшную силу, что в противоборстве с нами нет другого, не столь замысловатого трюка?

О моих «маневрах» с художниками Карелин молчал,- или слухи к нему не просачивались, или он дипломатично о них умалчивал, ждал моих откровений. Но я говорить о художниках не стал – не хотел зондировать почву, искать союзников. В этом деле решил действовать на свой страх и совесть. По внутреннему телефону позвонил Свиридову.

– Николай Васильевич, здравствуйте!

– Ты где?

– У Карелина в кабинете.

– Минут через пятнадцать заходи.

Поднялся на второй этаж. Свиридов, как всегда, читал документы,- одни подписывал, на других, в углу листа, ставил резолюции.

Меня встретил обычным вопросом:

– Ну!… Что нового?

– А ничего. Зашел к вам повидаться.

Не отрывался от бумаг. Ставил резолюции. Говорил глухо и будто недовольно:

– Повидаться. Я, чай, не барышня тебе. А?…

Я сидел слева – так, чтобы председатель не поворачивал ко мне здоровое ухо. И говорить старался погромче, впрочем, не так громко, чтобы напомнить ему о его физическом недостатке.

– Что там у вас? Директор болеет? Что с ним?

– Да, приболел Юрий Львович, а вот чем – не знаю.

– Навещал его?

– Я – нет, не навещал. Но сотрудники к нему ходили.

– Кто ходил? Сорокин, что ли, к нему ходит?

«Знает! – подумал я.- Кто-то уже доложил».

– Был у него и Сорокин.

– Не «был», а – ходит. Зачем это он зачастил к Прокушеву?

– А вы, Николай Васильевич, больше меня знаете.

– Знаю. Обязан знать.- И минуту спустя: – Он, видите ли, хворает! Я бы тоже с удовольствием повалялся дома, а дела куда денешь?… Мастер он узлы завязывать, ваш Прокушев. Вот выйдет снова и зачнет колобродить. А Сорокину скажи – от себя скажи, не от меня,- пусть поменьше обивает порог прокушевской квартиры. Отца родного нашел!

Свиридов был недоволен и не скрывал своего настроения. Я ждал, что вот-вот заговорит о художниках, о моей активности в сборе материалов, но он молчал. И я поднялся:

– Пойду я, Николай Васильевич.

– Куда пойдешь?

– Домой. Уж время.

– Ты на машине ездишь?

– Нет, на городском транспорте.

– Мы же дали вам две машины: одну – директору, другую – главному.

– Иногда мы ездим на служебной, но она больше стоит – будто бы на ремонте.

– И тут химичит,- буркнул Свиридов, имея в виду, очевидно, Прокушева.- Подожди, вместе поедем.

Не доезжая до своего дома на Кропоткинской, Свиридов простился со мной и велел шоферу везти меня на Черемушкинскую.

Настроение у председателя было плохое. Видно, многие, подобно Прокушеву, завязывали ему узлы, и так туго, что развязать их было нелегко.