Ясный металлический отблеск озарял обломки Трахилы. На миг Котте показалось, что свечение идет от великого множества мух – словно они, взлетая и опускаясь, сбросили шелка своих крылышек, которые остались в осеннем воздухе как тающие, трепетные лучики света. Лишь на том месте, где раньше стоял дом ссыльного, он заметил, что это светится полоса щебня от лавины, блестит холодным зимним блеском, окрашивая даже верхушки покрытых трещинами каменных обрывов. Кое-где на изломах кручи глянец сиял так же светло, как серебряные кувшины, столовые приборы и вазы в витринах на Пьяцца-дель-Моро, когда в прекрасные послеполуденные часы солнце сквозь кроны деревьев и открытые окна заглядывало в стеклянные шкафы гостиной.

Руда. Камни, похоронившие под собою и унесшие прочь руины Трахилы, были свинцовой обманкой и серебряной рудой; кошмарный вал богатства, смахнувший с круч на своем пути в глубины все живое – кривые сосны, луговые дернины, волков и их добычу…

Однако по меньшей мере один обитатель Трахилы наверняка уцелел в катастрофе, потому что десятки каменных пирамид по-прежнему окаймляли лавинный след, стояли в развевающихся лоскутьях на округлых взгорках меж раздавленных, пахнущих смолою стволов; иные спаслись от лавины под защитой древних валунов, но большинство были воздвигнуты после катастрофы и точно знаки триумфа водружены на поверхности застывших каменных потоков.

Еще не опомнившись от увиденного, Котта заметил легкий дымок, поднимавшийся из сумрака узкого ущелья, и мгновенно насторожился: там, шагах в пятидесяти от него, в скальной нише теплилась железная печурка из дома ссыльного; у распахнутых дверей сидел Пифагор и вроде бы писал, расстелив на коленях синюю тряпицу, которая так и норовила вырваться из рук. А рядом со стариком, укрывшись от серебряного глянца склонов, одной рукой опершись, как на пюпитр, на каменную пирамиду и небрежно вскинув другую, стоял Назон, римский поэт.

Глядя в огонь печурки, Назон словно беседовал со слугою. Котта узнал голос и интонацию и все равно ни слова не понимал, он слышал только стук крови в своих висках, слышал порывы ветра, что срывали с губ ссыльного фразу за фразой и уносили вверх по склонам. А рука Пифагора летала по синей тряпице, будто он в отчаянной спешке непременно должен был записать эти слова, прежде чем их развеет ветер.

Время замедлило свой ход, остановилось, вернулось в прошлое. Заплесневелый апельсин катился по пристани железного города. Свирепые морские волны швыряли «Тривию». Хлопья пепла летели из окна на Пьяцца-дель-Моро, а на стадионе Семь прибежищ в огненном венце из двухсот тысяч факелов стояла перед пучком микрофонов тонкая фигура. Лишь из этого бушующего овала время вновь отхлынуло вспять, в обломки Трахилы.

Я отыскал Назона, нашел ссыльного, сочтенного мертвым, без вести пропавшего римского поэта. Средь этого разоренья, на развалинах последнего прибежища самого знаменитого некогда человека в императорской столице, Котта почувствовал облегчение, с него будто сняли давящий груз. Вид этих людей у дымящей печурки, вид окутанного дымом поэта в непринужденной позе оратора на стадионе вырвал его из клещей железного города и перенес в реальность Рима. И он бросился к ссыльному, закричал, замахал руками, засмеялся, спотыкаясь о камни и не ощущая ни ушибленных щиколоток, ни едва не порванного сухожилия. Он наконец отыскал Назона.

Полсотни торопливых, безоглядных шагов по обломкам серебряной руды, о которые он разбил ноги еще больше, чем за всю дорогу до Трахилы, – Котта добежал до ущелья и из глянца каменных откосов нырнул в тень обрыва, на миг резкая перемена освещения ослепила его; еще слыша за спиной стук катящихся камней, с трудом переводя дух, он поздоровался и вдруг понял: он здесь один.

Да, перед ним дымилась печурка; дверка топки треснула, чугунная обмуровка расселась, зияла щелью; порыв ветра пробрался внутрь и раздул давний жар, спрятанный глубоко в обугленных сучьях и белой золе. Да, синий, покрытый письменами лоскут трепетал и хлопал на ветру; только тряпица эта не лежала на коленях у Пифагора, а была вплетена в грубую каменную пирамидку, похожую издали на сидящего человека, и не римский поэт стоял возле второй пирамиды, а бескорый, ободранный лавиной сосновый ствол, видимо припасенный на дрова; обрубленные сучья валялись на печурке. Уцелел лишь один толстый сук; судя по многочисленным зарубкам, его тоже пытались обрубить, но он не поддался и сейчас показывал на Котту и дальше, в глубину. А там сверкало море. Котта был один.

Едкий дым, который переменившийся ветер погнал ему в лицо, вырвал Котту из оцепенения. Только теперь он почувствовал резкую боль в ноге – даже слезы брызнули. Со стоном он подковылял к синей тряпице и, уцепившись за каменную пирамиду, опустился наземь и сидел так, прислонясь к менгиру, а трепещущий лоскут хлестал его по лицу всякий раз, как ветер на секунду-другую менялся с западного на южный. Но он даже не пробовал защититься. Огонь догорел, потух. Печурка остывала. Котта смотрел на этот выброшенный лавиной кусок металла и чувствовал, как внутри растет какая-то сила и начинает трясти его, сперва легонько, потом все резче. Зола хлопьями летела из темного зева топки, белая тонкая зола. Нет, он явно сошел с ума.

Сошел с ума… Странно, что камни по-прежнему здесь, что их можно поднять и бросить. И тянущая боль в ноге тоже здесь, и полуарка в развалинах, и котомка, и глянец склонов. Он сошел с ума, однако же мир никуда не делся, а терпеливо ждал его, Котту, последнего своего обитателя. Море осталось с ним. Горы. Небо.

А затем судорога, трясшая Котту, отверзла ему рот; что это было – рев ли, смех или рыдание, – он не знал. Он слышал свой голос из дальней дали, был вне себя, где-то высоко в мерцающих утесах, и видел средь разоренья Трахилы сидящего безумца, израненного человека у холодной печурки. Трепещущий синий лоскут выхлестывал ему слезы из глаз, бил по губам. Снова и снова. Наконец он перестал рыдать, кричать, смеяться. И тогда стало на удивление тихо.

В этой тишине он вернулся с высоты утесов в свое сердце, в свое дыханье, свои глаза. Мучительный разлад между римским здравомыслием и необъяснимой черноморской реальностью исчез. Времена стряхнули свои названия, переходили одно в другое, пронизывали друг друга. Теперь припадочный сын торговки мог окаменеть и грубым изваянием стоять среди бочек с квашеной капустой, люди могли становиться зверьми и известковым камнем, а тропическая флора – расцветать и вянуть во льдах… Поэтому он успокоился, и схватил трепещущий на ветру лоскут, и прочел обрывки накарябанной углем, сиенской землею и мелом рукописи, стертые следы которой он найдет и на всех прочих каменных пирамидах.

…наряд

с золотою широкой каймою

…таинств

…с душой,

исступленными муками…

Прокна…

…на крыльях…

Два дня провел Котта в развалинах Трахилы. Выпростав синий лоскут из каменного знака, он перевязал им свою распухшую ногу. На ночь укрылся в скальной нише, отгородившись от ветра стенкой из обломков руды, развел большой костер возле печурки и уснул, свернувшись клубочком, в отсветах пламени. В жужжащей туче навозных мух, задыхаясь от омерзения, он обложил волчий труп щебенкой и булыжниками, пытаясь соорудить нечто вроде свода. Но безуспешно. В конечном итоге над волком образовалась просто бесформенная груда камней, которую мухи долгими часами обшаривали в поисках щелок. Стервятники исчезли.

За эти два дня он наведался и в чащобу Назонова сада, омытый каменным потоком оазис у подножия огромной глыбы, и нашел обтесанные, покрытые письменами столбы, плиты и менгиры, которые запомнились ему с той первой апрельской ночи, вдавленными в землю, покосившимся и опрокинутыми, сейчас они больше походили на запущенные надгробия, чем на памятные камни. Летний зной не проникал под зеленую крышу из лавра, папоротника и терна, и новое поколение слизней опять завладело менгирами, окутало текст переливчатым, пульсирующим плащом. Лишь кое-где гравировка надписей осталась чиста, будто на крохотных лишайниках в этих углубленьях еще держался запах уксуса, аромат смерти, который создавал вокруг слов непреодолимый ореол страха; казалось даже, слизни осаждают каждую букву по отдельности, пока из нее не улетучится последняя память о гибели, а затем терпеливо и неуклонно наползают на все значки в камне и хоронят под своими телами одно слово за другим.