Спок заерзал на своем месте, и Кирк, заметив его движение, прервал Сибока, может, на самом интересном месте:

– Спок? Он правду говорит?

– Как он представляет ее себе, – ответил Спок с иронией, избегая взгляда Сибока. – Это очень древняя техника вулканцев, запрещенная в наше время. Я не вправе говорить что либо еще, за исключением разве того, что многие пользовались ею, добывая себе власть над другими.

– Значит, все-таки психологический контроль, – подвел итоги доктор.

Сибок резко глянул на него, закрыл глаза и сосредоточился:

– А ведь и у вас, Маккой, очень сильная боль.

– Что? – только и смог спросить застигнутый врасплох доктор.

Сибок открыл глаза. Они казались огромными, бездонными. И Маккой почувствовал, что погружается в них, но не как в устрашающий омут…

– Я чувствую вашу боль, Маккой, а вы? «Леонард», – голос Сибока прервался другим, знакомым до боли. Казалось, он исходил из мозга самого доктора. Он испуганно посмотрел на Спока, на Джима, пытаясь понять, слышат ли они что-нибудь, но его друзья смотрели на него с немым удивлением.

– Леонард…

И Маккой узнал этот голос.

– Нет, – прошептал он. – Не может быть! Это какой-то дьявольский трюк.

Сибок, Спок и Кирк растворились в обволакивающей его темноте. Маккой остался один на один с голосом, повторявшим его имя и с любовью, и с непереносимой болью. А темнота мало-помалу рассеивалась, и Маккой увидел себя не в обзорной кабине, а в палате экстремальной помощи.

– Господи! – воскликнул доктор и беспомощно закрыл руками лицо. – Не делай этого! Прошу тебя, не делай!

Сами собой руки его опустились вниз, и он увидел перед собой маленькую, серую, истощенную до немыслимых пределов фигуру человека. Да нет, не фигуру, а обтянутый пергаментно-бледной кожей скелет. Белые простыни, ослепительно белые стены палаты. Маккой отвел взгляд от стен, уставился на небольшой терминал данных пациента. На верхней строке прочитал: Маккой Дэвид А.

И доктор Маккой сделал ошеломляющее его открытие: цвет смерти не черный, как это утверждалось на протяжении многих веков, а белый, ослепительно белый.

– Маккой, – взывал скелет.

Доктор заставил себя посмотреть на желтое, восковой прозрачности лицо – состарившееся, искаженное страданием. Всю свою жизнь он знал это лицо другим.

Всего лишь три месяца тому назад Дэвид Маккой был широкоплечим цветущим мужчиной восьмидесяти одного года, имевшим большую врачебную практику в Атланте. Он и думать не думал о покое, об отставке даже тогда, когда узнал, что заразился страшной болезнью, известной как «пюронойритис».

Болезнь была очень редкой, завезенной с одной из планет-колоний и, как всякое неизвестное доселе заболевание, – неизлечимой. Наиболее характерным признаком этой болезни была постоянная, не дающая передышки, мучительная боль. Болело все. В огромном, сложном человеческом организме не было такого потайного места, куда бы не добиралась боль.

Но в первую очередь поражались и отмирали периферические нервные окончания. По мере отмирания нервов отмирали и мускулы. Парализованному, наполненному болью человеку ничего не оставалось делать, как лежать и ждать, когда погибнут нервы, отвечающие за работу основных органов и наступит долгожданная смерть.

Нечто похожее на пюронойритис было когда-то известно на Земле как «рак»: те же боли, та же неизлечимость, но рак поражал, как правило, один из внутренних органов и разъедал его. Пюронойритис, как неразборчивый шакал, набрасывался на весь человеческий организм сразу, не давая никакой надежды на спасение.

За три месяца болезни Дэвид Маккой – худощавый, как и его сын, спортивного вида мужчина, потерял пятьдесят четыре фунта веса. Он не мог пошевелиться, не мог видеть, не мог дышать, все за него делала система искусственного жизнеобеспечения. Живым в нем оставался только мозг, чтобы принимать сигналы боли и отзываться на них. Обезболивающие препараты больше не помогали – Дэвид Маккой жил не телом и даже не сознанием, а одним, затянувшимся до бесконечности, приступом боли.

– Леонард, – в который раз донеслось из темноты провала рта закутанной в простыни мумии.

– Я здесь, папа, – к своему собственному удивлению ответил доктор твердым голосом.

Отец поднял на него невидящие глаза и прошептал:

– Боль. Останови боль.

– Мы делаем все, что можем, папа, – задыхающимся голосом ответил сын. – Постарайся потерпеть еще.

– Не могу. Избавь меня…

Сын в ужасе отшатнулся назад:

– Не могу! Пойми меня, папа – ты же сам врач.

Отец больше не пытался говорить. Он застонал долгим, протяжным, жалобным стоном. Сын не мог закрыть уши и не мог слышать этого стона. Дрожащими руками он один за другим отключил все элементы системы, потом бережно поднял невесомое тело отца на руки, вглядываясь в желтое лицо, сознавая и не сознавая, что его отца, Дэвида Маккоя, больше нет…

Сибок стоял рядом, но не как обвинитель, а как исследователь, пытавшийся установить истину:

– Зачем ты это сделал? – голос был мягким, сочувствующим.

– Чтобы сохранить его достоинство. Ты же видел, во что он превратился.

– А было ли у тебя право на это?

– Я – его сын, – голос Маккоя задрожал от предчувствия того, что должно последовать. И оно последовало.

– Но это было не самое страшное, не так ли?

Маккоя затрясло от внезапных рыданий. Склонив голову вниз, прикрыв глаза руками, глотая слезы, он с трудом выговорил:

– Прошу тебя… не надо…

– Поделись и этим, – мягко, но настойчиво потребовал Сибок. – Поделись – и тебе станет легче.

…Маккой бережно положил тело отца на подушки и поспешил в лабораторию при больнице. Он не помнит, сколько дней и ночей провел над микроскопом и бесчисленными склянками, не знает, какова доля его труда в общем деле всей лаборатории, но через несколько месяцев был создан новый препарат против болезни. И пюронойритис, как и его давний предшественник – рак, был побежден.

– Так за что ты себя винишь? – спросил Сибок.

– Он мог бы прожить еще долгие годы, – все еще всхлипывая, ответил Маккой.

– Предварительно промучавшись бесконечно долгие месяцы, – закончил его мысль Сибок. – А ты можешь ответить, что перетянет на весах вечности, – один миг страдания или год бесцельного прозябания?

– Нет, не могу, – уверенно сказал доктор.

– Так не мучай себя воспоминаниями, отринь свою вину, и боль оставит тебя.

– Ты в этом уверен? – нерешительно поднял голову Маккой.

Сибок ответил ему кивком и глазами.

Спок со все возрастающей тревогой наблюдал за трагическими сценами из истории семьи Маккоев. Мало того, что он помимо своей воли стал свидетелем чужой, сугубо личной жизни, он к тому же стал свидетелем и того, что телепатические возможности Сибока возросли до пугающих пределов. Всякое насилие над чужим разумом уже само по себе издавна считалось преступлением, а проделывать его, да еще в самых что ни на есть зримых образах, на глазах посторонних наблюдателей, было недопустимо чудовищным актом. Трагедию Маккоев Спок переживал как свою личную и вместо избавления почувствовал такой острый приступ боли, что с отвращением наблюдал за Сибоком.

Сибок заметил это и назидательно изрек:

– Все мы склонны считать свою собственную боль за отголосок чужой, свои собственные переживания – за сопереживания.

– Ты так считаешь? – попытался избежать спора Спок. – Но я не скрываю никакой боли.

Сибок усмехнулся снисходительной усмешкой. Взгляды братьев скрестились, и старший сказал младшему:

– Я о тебе знаю намного больше того, что ты сам знаешь.

– Даже так? – принял вызов младший брат.

– Даже так, – уверенно сказал старший.

– Тогда показывай.

– Спок, не ввязывайся, – вмешался Кирк. – Не стоит он того.

– Все нормально, капитан, – успокоил его Спок.

Он знает, на что идет. И, бросая вызов Сибоку, вовсе не думал сопротивляться его вторжению в свой разум. Он понимал, что все его средства защиты будут разрушены с печальным для него результатом. А получше узнать возможности Сибока, узнать что-то новое о самом себе – ради этого можно пойти на временную потерю своего «я».