– Дали стало светло и легко. Дали стал самим собой. И вот уже семь лет не ведает страха быть поглощенным давно умершим родственником.

– Понимаю, – медленно кивнула Анна.

– А ты напиши портрет своего брата, чтобы избавиться от скорби и чувства вины. Чувство вины делает жизнь пресной и блеклой. А в ней очень много красок, которыми никто не должен пренебрегать. А уж художник тем более!

Анна вспыхнула. Дали назвал ее художником!

– Ваша «Ботифара», сеньор Дали.

Художник пододвинул к себе блюдо и придирчиво осмотрел его и обнюхал. Осмотр его, видимо, удовлетворил, так как он отрезал маленький кусочек колбасы и с умильным выражением лица отправил его в рот.

– Вы действительно думаете… – начала Анна.

Дали вскинул указательный палец правой руки вверх, призывая девушку замолчать, наколол очередной кусок колбасы на вилку и прикрыл глаза. Следующие пятнадцать минут он очень медленно наслаждался своим блюдом. За столом царило молчание.

Глава 2

«Дон Кихот был сумасшедший идеалист. Я тоже безумец, но при том каталонец, и мое безумие не без коммерческой жилки».

Покончив с колбасой и не выпив и половины бокала вина, художник снова вернулся к животрепещущей теме.

– Я живу этой мыслью о создании музея уже шестнадцать лет. Да-да, не смотри на меня так! Всю твою маленькую жизнь я думаю об открытии своего музея в здании театра. Он обязан существовать здесь и только здесь! В пятьдесят четвертом году в Милане, в Зале кариатид Королевского дворца, состоялась выставка картин, рисунков и ювелирных работ Дали. Ты знаешь, что это за дворец?

Анна отрицательно покачала головой.

– Он сохранил следы бомбардировок, и именно это заставило меня мечтать об обгоревших стенах театра в родном Фигерасе. Я заявил о своем желании уже девять лет назад. Но откуда тебе знать? Ты же была совсем малышка. А я уже тогда пообещал родному городу музей. Знаешь, что я сказал? Что «нашему театру предопределено свыше стать музеем Дали. Здесь прошла моя первая в жизни выставка. Каждый сантиметр этих полусгнивших стен – абстрактная картина». И знаешь что? Ведь меня не просто поддержали. Город праздновал. О! Он был охвачен эйфорией в честь своего Сальвадора! Было столько мероприятий. Но самым главным, конечно, коррида. А на афише – рисунок Дали. Ты видела быка, что возносится в небо?

Теперь Анна энергично закивала. Ну кто же не знает этот плакат?

Художник удовлетворенно хлопнул в ладоши:

– Я надеялся воплотить свой рисунок в жизнь, поверженный бык должен был воспарить в небо, привязанный к вертолету. Но проклятый ветер помешал планам Дали. Хотя что для Дали ветер? Был еще гипсовый бык. Его-то и взорвали перед началом фейерверка. Город радовался, и Дали радовался. Царило полное согласие между мной, горожанами и мэрией. Все понимали: театр – это единственное правильное место для музея Дали.

– Почему? – Девушка вставила вопрос просто для того, чтобы напомнить художнику о своем присутствии. Дали, казалось, забыл, что он говорит с ней. Он вещал в пространство, как одержимый, и выглядел так, будто выступает перед огромной аудиторией. Еще мгновение, и он бы наверняка вскочил и начал бы подкреплять свои слова экспрессивными жестами.

– Почему? – Он обиженно фыркнул. – Она еще спрашивает! Я же тебе говорил. Здесь прошла первая выставка моих картин. Еще в девятнадцатом году. Мне было всего пятнадцать. Да-да, младше тебя, а уже целая выставка. И не где-нибудь, а в театре. А знаешь почему? Потому что я всегда рисовал необычные образы и не утруждал себя стоянием на солнцепеке и копированием деталей какой-то там церквушки. Хотя тебе простительно. Это ведь не какая-то там церковь, а совершенно особенная. В ней крестили Дали, а Дали – католик до мозга костей. Так что эту церковь можно и увековечить на холсте. И где же находится это святилище, открывшее Дали путь в вечность?

– Напротив театра, – ответила Анна, хотя ответа и не требовалось.

– Именно! – Художник поднял вверх указательный палец правой руки. – Это ли не знак свыше? И еще: где же открывать музей Дали, если не в театре, если Дали прежде всего театральный художник. Картины картинами, но как быть с мебелью, с инсталляциями, с афишами, в конце концов? Сам Дали – это театр, скажу я тебе. И все, все – и горожане, и мэрия, и мировая общественность – понимают, что Дали в этом вопросе надо слушать и потакать. И только Мадрид ничего не хочет слушать и понимать! Подавай ему оригиналы! И главное, они давят потому, что понимают: Дали, в конце концов, отступит. Дали некуда деваться. Дали объявил строительство делом своей жизни, и Дали просто обязан пойти до конца. Боже! Гала будет вне себя!

– Люди будут рады увидеть подлинники, – робко предположила Анна.

– Ты считаешь? – Художник впервые взглянул на нее с неподдельным интересом.

– Ну, конечно. – Девушка оживилась и на мгновение даже забыла, с кем разговаривает. – Представляете, вы приходите в Прадо и светитесь от ожидания, и спешите, и даже нервничаете. Вы уже практически начали испытывать удовольствие, вы уже смотрите на шедевр, а потом читаете указатель и понимаете, что перед вами всего лишь копия «Менин». Неужели вы не будете разочарованы? Вы шли на свидание к самому Веласкесу, а его от вас спрятали.

– Оу! – Дали замер и теперь смотрел на Анну с уважением. Она упомянула Веласкеса лишь потому, что он первый пришел на ум. Но теперь девушка вспомнила: Веласкес для Дали – вершина мирового искусства. Кажется, он говорил, что полотна Веласкеса – это «золотая россыпь точных, выверенных решений».

– Пожалуй, из тебя выйдет толк. – Художник энергично кивнул и, не делая паузы, спросил: – Почему ты пишешь церковь?

– Хочу отправить рисунок в Академию Мадрида.

– Считаешь, тебя примут?

Анну смутила бесцеремонность художника:

– Надеюсь…

– Покажи холст! – Никаких «пожалуйста» и «разрешите». Разве может кто-то отказать Дали? Видимо, кроме мадридских чиновников, никто. Анна послушно встала и открыла мольберт, который лежал у стены.

Художник бросил один короткий взгляд:

– Городской пейзаж, и только.

– Да я, собственно… – Анна хотела возразить, что именно это она и собиралась написать: городской пейзаж и только.

– Как тебя звать?

Она думала, Дали никогда не спросит.

– Анна.

– Просто Анна, просто пейзаж! – Дали хлопнул ладонью по столу так, что его бокал с остатками вина едва не опрокинулся.

Анна вздрогнула, но поспешила ответить:

– Анна-Мария Ортега Буффон.

– Другое дело! – Маэстро кивнул и небрежно махнул кистью руки в сторону картины: – Ну и где же, позволь спросить, здесь Анна-Мария Ортега Буффон? Это просто картинка, которую может написать кто угодно, владеющий кистью и красками. Где твоя индивидуальность? Где стиль? И что, черт возьми, ты хочешь делать? Просто рисовать или зарабатывать деньги?

– Я… – Анна растерялась. Пока что ее амбиции не простирались дальше мечтаний об учебе. – Я не знаю.

– Вся эта галиматья о том, что художник должен быть голодным, – сущий бред! Я никогда не собирался жить в нищете. И я понимал, что для этого надо стать особенным, отличаться от всех. Можно ли это сделать, рисуя обычную церковь?

– Наверное, нет. – Анне показалось, что она еле пискнула, но художник услышал.

– Вот и я о том же. – Вид у него был внушительный и назидательный. – Считаешь, я стал бы Дали, если бы просто рисовал горы Кадакеса? Никогда. Первые же картины кричат о том, что Дали – это Дали. Взять хотя бы мой «Автопортрет с шеей Рафаэля»[5]. Вспомни, какие там краски. Неужели натуральные? Кому нужна эта скучная натуральность! Лиловый с оранжевым, на мой вкус, гораздо интереснее. Лиловое море, оранжевые горы Кадакеса, сама деревушка будто размыта на заднем плане. А мое лицо? Ты помнишь эту неестественную бледность, эту пронизывающую меланхолию? Это был год смерти моей матери[6] – конечно, я не мог веселиться. Но естественная цветовая гамма и не могла передать достаточной удрученности. Я нанес на себя грим матери, чтобы казаться еще бледнее, еще печальнее. И получил должный эффект. Первая же выставка принесла дивиденды. Хотя Дали тогда был еще подражателем. Что-то среднее между неоимпрессионизмом и полукубизмом. Что ж, я искал себя и всегда верил, что найду. Но искать тоже надо с умом. И не водиться абы с кем. Гарсиа Лорку и Бунюэля, с которыми я познакомился в столице, так никогда не назовешь. Но представь, что было бы, если бы мы вместо «Андалузского пса» и «Золотого века»[7] представили публике какую-нибудь ерунду вроде «Мадрид – любовь моя»? Нас никто бы не знал, имена канули бы в безвестность. А вот мертвый осёл на рояле, разрезаемый бритвой глаз, морские ежи под мышками у девушки, голые груди – все эти скандальные образы заставили о нас говорить и критиков, и публику. Зрителям приходилось ломать голову над немыслимой логикой совмещения. И пусть многие не поняли и осудили, но цель была достигнута: о нас узнали и нас запомнили.