Постепенно успокоится, смолк плакавший узник — возможно, навсегда… Здесь это случалось не редко. Сутки назад с допроса притащили на носилках белокурого паренька, почти мальчика, — он бредил всю ночь, а на рассвете затих навсегда. Втайне Кузенко завидовал ему, пожелание легкой смерти здесь звучало искренне и гуманно.

Приблизившись к Николаю, Кузенко спросил:

— Ты сомневаешься в Лешке?

— Нет, Ваня, не сомневаюсь, но всему есть предел.

— Не для всех он одинаков, — помолчав, заметил Кузенко и неожиданно спросил: — О чем ты все думаешь? И во сне говоришь…

Русевич порывисто вздохнул:

— Я вспоминал, как ходили мы на шаланде под Очаков, скумбрию ловить. Случайно прихватил я тогда книгу «Овод». И, понимаешь, так зачитался, что и про скумбрию забыл, а плечи мне будто кипятком обварило. Позже, случалось, спрашиваю самого себя: скажи-ка, мол, Николай Александрович, а если бы ты на месте Овода оказался? Смог бы ты вынести все муки и пытки ради идеи? И отвечал: да, смог бы! Но каждому человеку свойственна и критическая самооценка. Вот этот критический голос и говорил: «Легко отвечаешь, братец. Очень легко! А если тебе под ногти иголки загонять станут? Если раскаленное железо приложат к груди? Палачи изобретательны, выбор пыток у них не ограничен — неужели ты все сможешь перенести?»

— И что же ты ответил? — с интересом спросил Кузенко.

Николай не успел ничего сказать — заскрипела тяжелая дверь, звякнул засов, и полоска резкого света ударила им в лица. В камеру ворвались шестеро гестаповцев.

Кузенко встал и попытался объяснить, что Русевич подняться не может, но гестаповец ударил его ногой в живот, а двое других подхватили Русевича и поволокли по коридору.

Кузенко приказали подняться, крепко связали руки и, подгоняя прикладами, тоже погнали на допрос.

Русевич сразу же узнал комнату, в которой оказался: здесь вместе с Эдуардом Кухаром Кутмайстер вел первый допрос; они и сейчас сидели за тем же широким столом, бесстрастно покуривая сигареты. Кутмайстер усмехнулся и приветственно взмахнул рукой.

— Добрый здоровья, спортсмен! — Он протянул портсигар с сигаретами. — Битте. Прошу.

Опираясь спиной о стену, Николай стоял неподвижно. Он знал, какая жестокость кроется за этой вежливостью. Знал ли об этом и Кузенко, стоявший рядом? Впрочем, в нем Русевич был почему-то уверен. Ваня всегда казался ему упорным и волевым человеком.

По пути на допрос Русевич не сомневался, что застанет здесь и Алешу. Но Климко в комнате следователя не оказалось. Куда же они успели его запрятать? Как перенес он первый допрос?

Подобострастно выслушав Кутмайстера, Кухар вышел из-за стола и, оставаясь на почтительном расстоянии от пленников, заговорил мягким, многообещающим тоном:

— Унтерштурмфюрер не собирается долго задерживать вас. Больше того, он приносит вам, Русевич, свои извинения за неприятный инцидент, происшедший на прошлом допросе. Господин Кутмайстер настоятельно просит вас быть благоразумным и ответить на три вопроса…

Кухар согнул палец правой руки и проговорил, подчеркивая каждое слово:

— Во-первых, кто, когда и где дал указание динамовцам собраться на хлебозаводе?

Внимательно рассматривая свою руку, он согнул другой палец.

— Во-вторых, кто проводил собрание перед матчем с «Люфтваффе» и запретил приветствовать именем фюрера? И последний вопрос, — он согнул третий палец, — вопрос с красными футболками, нам ясен… А вот фамилии организаторов, распределенных по секторам, вам придется назвать.

— Ничего нового я сказать не могу, — ответил Русевич, морщась от боли в левой руке.

— Его связывает подпольная клятва? — резко спросил Кутмайстер. Кухар также резко повторил вопрос.

— На завод меня пригнал голод. А потом, встречая товарищей по команде, я приглашал их на работу. Никакого собрания мы не проводили, но, естественно, договаривались о тактике игры. Почему мы произнесли «физкульт-ура»? Это приветствие принято. Я не могу понять, чем мы, футболисты, так опасны для немецкого командования.

Кутмайстер выслушал перевод Кухара и, бросив на стол карандаш, обернулся лицом к Русевичу.

— Когда вы отдельны, вы никакой опасности не представляйт. Но когда вы собирался вместе, и отказывался приветствовать именем фюрер, и устраивал на стадион демонстрацию, парад, да, парад в красный рубашка, — тогда вам следует одевать наручник и намордник!

Эту длинную фразу он выпалил без передышки, и на его измятом лице резко обозначились багровые пятна. Закуривая и снова переходя на издевательски вежливый тон, Кутмайстер спросил:

— Герр Русевич — спортсмен-универсаль? Он может и швиммен?

Николай не понял, но Кухар ответил за него:

— Да, он очень хорошо плавает. Даже собирался переключиться на водное поло.

Унтерштурмфюрер улыбнулся и сказал по-немецки:

— Это приятно. Он сможет тренироваться в водное поло до тех пор, пока не станет благоразумнее. Пусть оценит работу наших инженеров — они недавно прекрасно оборудовали специальное помещение. Ими руководила истинная любовь к оригинальной архитектуре…

Он тяжело закашлялся и, откинувшись на спинку стула, нажал кнопку звонка. Тотчас появились два охранника. Унтерштурмфюрер вырвал из блокнота листок и, написав несколько слов, передал им.

Русевич бросил быстрый взгляд на Ваню. Тот стоял погруженный в какие-то думы. Он почувствовал взгляд Николая и, словно вырываясь из сонного оцепенения, приветливо кивнул ему на прощанье.

Через несколько минут перед железной дверью карцера гестаповцы приказали Николаю разуться и раздеться до белья. Ему пришлось наклониться, чтобы войти в этот темный ледник, залитый холодной водой. Одиночка, в которой он провел первые дни после ареста, теперь могла бы показаться ему хорошим номером гостиницы. Он нащупал узкую железную решетку, вероятно предназначенную для сна заключенного, и попытался взобраться на нее. Усидеть на решетке было почти невозможно: железные прутья врезались в тело, а сверху методически падали крупные капли воды. Николай вспомнил, что где-то существовал такой мучительный вид казни: осужденного привязывали в кресле, и на бритую голову через определенные промежутки времени падала капля воды. В конце концов, после длительной, страшной агонии человек погибал.

Русевич не мог бы сказать, что боится смерти, — мысль о неизбежной гибели стала привычной. Однако его пугало давящее безмолвие этой преисподни… Примерно через каждые полчаса открывался дверной глазок — и пропитый, надтреснутый голос спрашивал:

— Ты будешь говорить?

Русевич не помнил, сколько прошло времени, когда, наконец, ему передали деревянную миску с похлебкой и черствый сухарь. По этим передачам ему удавалось приблизительно определять время. Он никогда не спал больше семи часов в сутки и вообще считал обидным, что треть человеческой жизни уходит на сон. А теперь, в мокром карцере, он мечтал о сне. Однако уснуть ему не удавалось. Чтобы как-то забыться, он стал сочинять Леле мысленное письмо… Он последнее время часто это делал. В сущности, пора было бы примириться с известием о том, что его жена и синеглазая дочурка погибли, однако Николай не верил этому, не мог поверить.

— Я не верю в их смерть, — говорил он себе. — Нет, не верю. Поэтому я пишу им письмо. Пусть оно никогда не будет получено — я верю, что люди, любящие друг друга, могут обмениваться мыслями на расстоянии.

…Добрый день, девочка моя! Пишу тебе в безвестность, но убежден, что ты услышишь мой голос, как бы далеко ни была. Я не знаю, ночь ли сейчас или день, выйду ли я из этой каменной могилы или навсегда останусь в ней, но, что бы ни довелось мне здесь перенести, до последнего вздоха меня будет согревать воспоминание о тебе и о нашей синеглазой Светланочке.

Я здесь потому, что хочу сохранить спокойную совесть, не запятнать своего имени, потому что я верен моей Родине. Обычно в моем положении человек оставляет завещание. И я не хочу быть исключением. У меня нет никаких имущественных распоряжений, так как я не имею ни счета в банке, ни собственного дома, ни машины, ни мебели — ничего. Есть у меня чистое, любящее сердце, совесть и честь — самое большое, истинное богатство человека. Это богатство я завещаю моей дорогой крошке. Как я мечтал отдохнуть с тобою и с нею в августе месяце на Лузановке! Так и не выполнил своего обещания научить тебя плавать.