Не стану обременять тебя последними поручениями, но мне очень хотелось бы, чтобы тот француз, с которым я когда-то поспорил в Париже и о котором рассказывал тебе, чтобы Ив Вильжье узнал о последних днях моей жизни.

Я зачастую вспоминаю о нем и вижу, что роковая ошибка, повторенная тысячами таких, как он, не могла не содействовать мировой катастрофе.

Вот и сейчас, словно из тумана, передо мной проясняются вечерние огни Парижа. Странно, я почти не ощущал этого города, потому что думал о тебе. Как я тебя любил, родная! Помнится, в день моего возвращения ты спросила, много ли видел я красивых женщин в чужой стране.

— Нет, я не видел там красивых женщин, а скорее всего — не замечал…

Ты удивилась:

— А в Брюсселе?

— И в Брюсселе нет такой красивой, как ты…

Напрасно ты сочла это за шутку — я действительно всегда скучал по тебе. Все мои друзья по команде удивлялись мне — той поспешности, с какой я стремился в Киев.

После игры в Ленинграде команда намеревалась выехать в Киев поездом на следующий день, а я улетел ночным самолетом. Ты даже обвиняла меня в расточительстве, но после следующей игры, в Тбилиси, я снова прилетел самолетом. И теперь, по прошествии ряда лет, я рад, что сокращал время нашей разлуки. Пожалуй, впервые я доволен, что тебя нет со мной…

Дверной «глазок» приоткрылся, и надтреснутый голос приказал строго:

— Прекрати свои молитвы, сумасшедший! Прекрати, иначе я возьму плеть.

— Странно, — удивлялся Николай. — Неужели я говорил? Да, говорит — и не замечал этого… И еще одна причуда — слезы на глазах. Впрочем, здесь очень много влаги. Может быть, это и не слезы… Что же сейчас за стенами гестапо — день или ночь? Какое сегодня число?

Все перемешалось в затуманенном мозгу, и разобраться в этой тягостной веренице дней невозможно. Уснуть… Уснуть бы в этом аду, вне времени, на самом дне ночи…

«Париж… Иву Вильжье»

Русевич потерял счет времени, он не мог с точностью сказать, сколько суток провел в этом карцере; временами ему казалось, что о нем и вовсе забыли, даже перестали заглядывать в дверной «глазок».

Напрасно пытался он уснуть на каменной плите — от холода судорога сводила левую ногу, руки коченели, ныли раны на боку и плече. Белье было настолько влажным, что Николай уже не раз выжимал его.

Стремясь отвлечься, преодолеть медленно шествующее время, он писал свои мысленные письма дочурке, Леле, сестре, друзьям. Затем мысленно перечитывал и вносил поправки.

Сегодня из тумана времени выплыло энергичное, оживленное лицо Ива Вильжье. Он решил написать французу такое же письмо, для этого не требовалось ни бумаги, ни чернил, ни марки, ни конверта.

Впрочем, он не знал, куда адресовать письмо. «Париж. Иву Вильжье»? А впрочем, какое значение имеет адрес на письме, которое никогда не дойдет…

«Разумеется, мсье Вильжье, вы не без интереса отнесетесь к моему неожиданному посланию. После долгих усилий вы, надеюсь, вспомните мое имя, мой облик и события давно отшумевших лет. Я вижу грустную усмешку на вашем лице. Сколько воды утекло в давность… Семь лет! Словно изломанные стрелы, морщины резко пролегли у ваших губ, снежная поземка присыпала ваши кудри и в глазах почти угасли огоньки. Я же, пожалуй, не изменился. Да-да! Впрочем, ваше недоумение рассеется, когда мы поговорим по душам. Садитесь поближе, достаньте свою трубку — воображаю, как вы прокурили ее за это время! — и приготовьтесь слушать. Разговор будет долгий. Известно, что в застарелых спорах время — лучший судья. Время нас рассудило, и я не хочу лишать себя удовольствия напомнить вам об этом. Нет, не злорадство говорит во мне, а стремление помочь вам вырваться из плена ваших заблуждений, хотя вы и сами уже имели возможность подвергнуть строгому анализу свои взгляды на жизнь.

Если бы жизнь давалась человеку дважды, он, разумеется, не повторил бы одних и тех же ошибок. Вы понимаете, конечно, что в эти минуты я думаю и говорю о вас…

Мне кажется, мы недостаточно ценим время, а ведь очень важно его ценить. Оно мелькает, как зарница; иной год, право, подобен весеннему рассвету, когда со спокойной радостью вдруг обнаруживаешь, что яблони покрылись душистым снегом, груши закудрявились розоватой пеной цветенья, небо сияет сквозь ветви удивительной синевой. До чего же хорош он, наш Киев, в эту пору! Серебряные каштаны, увешанные канделябрами, полными свечей, точно парят над холмами города, над его звонкими улицами и площадями. В Первомайском саду и на Петровской аллее до самой зорьки звучат молодые голоса… Да, в смысле вечной юности мой город имеет очень много общего с Парижем. У меня до сих пор перед глазами — Елисейские поля, набережные Сены, Монмартр и белоснежный Сакре-Кёр в яркий, солнечный день.

Есть у наших городов еще одна общая черта. Но, собственно говоря, речь идет уже не о Париже — о парижанах: они, как и киевляне, необычайно темпераментные болельщики футбола и не слепо отдают предпочтение своим командам. Они болеют за тех спортсменов, которые проявляют наибольшую волю к победе.

Именно эта черта парижан привела меня в восторг в памятный августовский день 1935 года на стадионе „Стад де Пари“. Трибуны содрогались от аплодисментов, как это нередко случается у нас, в Киеве, а мы сидели с вами на узкой и неудобной скамейке, почти у самого поля. Нервно покусывая мундштук своей трубки и словно забыв обо всем на свете, вы следили за ходом игры. На этот раз команда, за которую вы болели, явно не оправдывала ваших надежд. Паровышников своим неотразимым пушечным ударом заставил моего французского коллегу дважды вынуть мяч из сетки ворот. Игра целиком переместилась на половину поля парижан, и они были вынуждены уйти в глухую защиту. Помните, вы тогда признались, что утратили надежду на победу, но правый полусредний „Ред Стара“ стремительно прошел с мячом по краю поля и оказался один на один с нашим вратарем Антоном Идзковским. Стадион замер… Вы уронили трубку — и не заметили этого. С восьми-девяти метров игрок „Ред Стара“ сильнейшим ударом направил мяч в ворота киевлян. Казалось, гол неизбежен, счет станет 2:1, и, наконец-то, инициативу захватят французы. Но произошло то, чего никто не ожидал: Идзковский с удивительной ловкостью метнулся в левый угол ворот — и мяч оказался в его руках. Правый полусредний „Ред Стара“ в отчаянии схватился за голову. Но он был не виновен. Виновником его неудачи был Антон Идзковский.

— Ан-тони!.. Антони!.. Ан-то-ни!.. — кричали десятки тысяч зрителей, приветствуя высокое спортивное мастерство моего друга. И даже вы, страстный болельщик „Ред Стара“, в прошлом известный футболист, горячо пожали мне руку, адресуя это пожатие моему товарищу.

— О мсье Русевич! — восторгались вы. — Антони — отличный вратарь! Какая у него молниеносная реакция на мяч… Какая интуиция… А прыжок! Это же прыжок пантеры…

Отыскав свою трубку и снова раскуривая ее, вы поразили меня неожиданным вопросом.

— Мсье, у нас утверждают, что Антони — игрок миланской команды… Правда ли это?

Я удивился, а потом долго смеялся. Именно в эту минуту Константин Щегодский послал головой третий мяч в ворота французов. Игра принимала такой характер, что вам было не до рассуждений. Пятерка украинских нападающих неизменно „висела“ на воротах противника и поочередно то Виктор Шиловский, то Константин Щегодский завершали атаки неотразимыми ударами.

Мне, естественно, было смешно: киевлянин Антон Идзковский, которого я так близко знаю, вдруг оказался итальянцем!

— Значит, Антон — итальянец? — спросил я.

— Простите, мсье, если я вас обидел… — извинились вы, когда мы шли к раздевалке. — Однако мне не верится, чтобы вы отказались сыграть в воротах „Ред Стара“ за солидный гонорар…

— Безусловно отказался бы. Больше того, я счел бы такое предложение оскорбительным.

Вы удивились.

— Да, странно… Очень странно. А известно ли вам, что в 1930 году в Англии один спортивный клуб уплатил другому за переход игрока двадцать тысяч фунтов стерлингов?