Пауль небрежно кивнул ему и принялся рассматривать фотографии Киева, приготовленные для отправки в Гамбург.

Через два дня, при поверке, надзиратель снова вызвал ту же десятку.

— Бунтовщики! Мерзавцы! — повторил он свое излюбленное слово, но в голосе его слышалось удивление. — И как это вы решились? Шутка ли, объявить протест! Вам повезло, однако, — вы назначены на разгрузку леса. Там нужно расчистить дорогу. Берите лопаты и ломы. Отправляйтесь сейчас же…

Русевич чувствовал недоброе: ему не верилось, чтобы открытый протест десяти заключенных Радомский оставил без последствий. Но Лисовый радостно улыбнулся Николаю глазами.

— Вот видите, — тихо проговорил он, — наша взяла…

Вскоре команду вывели за ворота лагеря. Николай едва нес тяжелый лом. Измятая в распутицу гусеницами танков, позже скованная морозом, дорога была похожа на пашню. Десять человек с тоскливой жадностью смотрели на близкие, родные перелески, где каждому чудилась незримая, желанная черта, за которой — свобода.

Команду сопровождали Пятеро эсесовцев с автоматами наперевес. При каждом — злобная, рвущая ремень овчарка. Старший, в звании ефрейтора, шел впереди, направляясь к группе военных, что стояла в отдалении, на невысоком бугорке у кромки оврага.

Военных было девять человек, среди них Русевич еще издали узнал рыжего Пауля и лейтенанта Гедике. У ног Радомского лежал огромный пес; заметив приближавшуюся команду, он приподнялся на передних лапах и грозно зарычал.

Гедике отошел от группы и кивнул ефрейтору.

— Нужно подождать несколько минут.

Команда остановилась. Русевич стоял в первой паре, и Радомский узнал его. Он подозвал переводчика. Усмехнувшись, он обвел стеком горизонт.

— Вы можете наслаждаться — красивый вид…

Потом подошел ближе. Овчарка сильно натянула плетеный ремень.

— Скажите, футболист, вы имеете детей?

— Да, я имею дочь.

— Маленькая?

— Да.

— А глазки черные? Карие? Какие?

— Голубые.

— Очень хорошо!

Видимо ожидая от своего начальника очередной остроумной выходки, эсесовцы подошли ближе, а поскольку он улыбался, улыбались и они. Обернувшись к ним и вертя перед собой стеком, Радомский проговорил весело:

— У него есть маленькая девочка. Вы слышите? Ему будет интересно это посмотреть.

Он говорил по-немецки, но Николай уловил смысл его слов. Офицеры и солдаты дружно засмеялись.

В этот момент где-то близко послышался гул машины, и огромная, тупорылая, крытая черным брезентом итальянская СПА, тяжело колыхаясь, подкатила к оврагу. Из кабины выпрыгнули два солдата и, прокричав приветствие, вытянулись по стойке «смирно». Из кузова вылезли еще двое. Радомский не обратил на них внимания. Он кивнул Гедике:

— Приступайте…

Офицер стремительно повернулся на каблуках и подал команду. Все расступились, как бы образуя проход, а два высоких, широкоплечих эсесовца стали друг против друга у самой кромки обрыва. Они деловито осматривали короткие толстые, дубинки, взвешивая их на руках.

И вдруг совсем близко Николай услышал детский плач. Он оглянулся: два солдата торопливо выгружали из кузова машины детей. Дети послушно становились по двое, как, наверное, няни приучили их еще в детских садах, и первые пары постепенно продвигались вперед, чтобы колонна построилась быстрее.

Но что это были за дети! Оборванные, немытые, вихрастые, на тоненьких рахитичных ножках, с глазами, полными тоски. Их, наверное, взяли в разрушенной бомбами детской больнице или собрали, бездомных, на горьких дорогах войны. Особенно запомнилась Николаю маленькая белокурая девочка в вышитой украинской сорочке, с голубым поблекшим бантиком на груди. Большинство хмурилось или плакало, а она улыбалась, смотрела в ясное утреннее небо — и улыбалась.

Улыбался и Гедике своей обычной улыбкой. Он приказал детям:

— По двое… За мной…

Пугливо оглядываясь, две девочки прошли мимо рыжего Пауля, мимо офицеров… Эсесовцы, стоявшие у кромки обрыва, одновременно взмахнули дубинками — послышался глухой хруст, оборвавшийся крик… Девочки исчезли в обрыве.

Потом подошла следующая пара. Потом следующая…

Русевича свалила нервная горячка. Сквозь сон он слышал, как отошла машина. Когда он приподнялся и сел, пригорок был пуст. Кто-то больно толкнул его в плечо.

— Вставай! Пошли!

Это был охранник, один из сопровождавших их команду. Николай с трудом поднялся, покачиваясь на подгибавшихся ногах. Ему казалось, словно палуба в шторм, взмывает и опускается земля и медленно кренится дальняя сломанная линия горизонта.

Николай возвращался в лагерь точно в полусне.

* * *

На следующее утро он снова вышел за ворота лагеря, снова увидел знакомые хмурые дали, сизые, заснеженные перелески, легкие облака в вышине. Словно подбитая, но ожившая птица, смело и трепетно в нем забилась тайная отчаянная мечта… Бежать! Нет, это казалось невероятным. Но если это казалось невероятным ему, тем более неожиданно это будет для охраны — и, значит, тем больше шансов на успех. Если даже окажется только один шанс из ста — все равно, следует попытаться рискнуть — и умереть. Ну, а вдруг… Ведь может же статься чудо, что он останется жить!

Вскоре, однако, он убедился, что все это было пустым фантазерством. Команду охраняли дюжина автоматчиков и полдюжины овчарок. Они следили за каждым шагом заключенных. Как и в тюрьме гестапо, шаг в сторону и здесь означал смерть.

Работа, порученная команде, а таких команд насчитывалось до двадцати, не имела никакого смысла. В дачной местности, неподалеку от лагеря, вырубался строевой лес. Машины подвозили десятиметровые бревна и сбрасывали их в трех километрах от лагерного лесного склада.

Хорошо накатанная дорога вела на самый склад, но Пауль Радомский приказал экономить горючее. На расстояние этих трех километров заключенные и должны были переносить бревна вручную. Подгоняемые автоматчиками, надрываясь и падая на скользкой обледеневшей дороге, узники Сырца работали от зари до зари. Тот, кто падал и не мог подняться, больше не возвращался в лагерь. Его приканчивали на месте. Николай невольно удивлялся стойкости своего организма: через неделю он еще оставался в числе шестнадцати, чудом уцелевших на этой смертной тропе.

Ночью в тяжкой тишине барака Николай взволнованно рассказывал друзьям, что присутствовал при рождении легенды. Возможно, в дальнейшем развитии своем, в пересказах, это событие стало мало похожим на правду, но было правдой.

Да, это была правда.

Свежим и ветреным утром над Сырцом послышалась песня. Ее дружно пели сильные голоса. Песня приближалась, доносимая порывами ветра, то спадая, то нарастая с новой силой, подобно могучей волне. Николай уловил с детства знакомые слова:

«…И волны бушуют вдали…»

Охранники удивленно переглядывались, выбегали на дорогу и смотрели в сторону города. Это было необычно, невероятно, чтобы над Сырцом, над страшной могилой убитых и обреченных, вдруг зазвучала свободная, просторная, словно сама морская ширь, могучая русская песня. Кто решился петь?! В лагере прогремел сигнал тревоги, и через распахнувшиеся ворота выбежала встревоженная гурьба эсесовцев. Они торопливо устанавливали пулеметы, занимали позиции в заранее приготовленных окопах.

Но вскоре прозвучал отбой.

Это шли моряки Днепровской военной флотилии, захваченные в плен. Все они были приговорены к смерти. В последнее утро, не добившись признаний, немецкое командование приказало соединить их в одну колонну и направить в Бабий Яр. Моряков сопровождали несколько десятков автоматчиков, мотоциклисты с пулеметами, две бронемашины.

Скрученные колючей проволокой, израненные, в окровавленных повязках, матросы прошли по улицам Киева и пронесли с собой прощальную песню. Песня звучала мужественно и грозно, и целая свора эсесовцев не могла ни заглушить ее, ни прервать. Матросы знали свой приговор, и их мужество было страшным. Охранники боялись приближаться к этому яростному строю. Там, где проходили матросы, густые брусничные брызги крови горели и светились на снегу.