Все зашевелились, словно проснувшись.

– Пошли! – скомандовал Главный, и Китаец нырнул из рамы на пол, рисково, ласточкой – только тощие ноги в парусине мелькнули – перевернулся, встал, вслед за ним спортивно выпрыгнул Хефе, и Сподвижник, и Скуластый соскочил на пол пружинистым мячиком. Только Усатый, погладив левую руку, отошел в уголок, присел, сунул под усы короткую трубочку, раскурил и исчез в сизо-голубом облачке, продолжая тихонько мурлыкать:

– Где же ты… где же ты, моя… нарира-аа…

– Давай-давай, товались, – прожурчал Китаец Дану. И Дан кинулся помогать. Отцы знают, что делать, они спасут все, они подскажут мне, я – руки Отцов, работать, работать!

Ох, и много же ящиков было в сейфе, тяжеленные, кило по пятьдесят, да еще и холодные, как лед; Дан не сразу приноровился, пот сочился, но передохнуть не было времени, работали все, Китаец задавал темп, он скинул синий китель, оставшись только в майке-сеточке, почти не прячущей безволосую грудь, он мелодично командовал, остальные подчинялись, стараясь только не выбиться из ритма, даже Сподвижник, тяжелые бугры вздувались у него на спине, на предплечьях, но все-таки и его прошибло потом, а Китаец был сух и бодр, а Скуластый суетился и что-то приговаривал, он не столько работал, сколько подбадривал, но делал это здорово, все время, казалось, что именно он подставляет плечо под самый тяжелый ящик.

Дан споткнулся, упал. И не смог встать. Все, Отцы, сил нет; я же не вы, я обычный; Сподвижник крикнул было, но присмотрелся и не стал шуметь:

– Довольно, – прогудел Главный. Борода его растрепалась, глаза азартно сверкали и выглядел он сейчас лет на двадцать моложе. – Как думаешь, Генерал?

– Полный комплект, – отозвался Сподвижник.

Рамы были завалены до краев, под завязку.

– А не перестарались? – тенорок Скуластого. – Место есть?

– Влезешь, – это уже буркнул Усатый. Не докурил, видно, настроение хреновое, шипит; однако уважительно. – Извиняюсь, уместитесь. Контре легавой, что ли, оставлять, в натуре? Западло…

– Цыц, – негромко, но веско сказал Главный. – По местам!

Рядом с виском Дана прошуршала парусиновая туфля. Пересиливая себя. Дан приподнялся. Отцы уже вернулись в рамы, они ворочались, пристраиваясь поудобнее на фоне разноцветных штабелей. Уходят… А что же дальше?

– А дальше что, Отцы?

Совсем тихо прошептал Дан, но Отцы услышали.

– Действительно, – сконфуженно сказал Главный, – а его куда?

Ох, какие круг в глазах…

– Если винтик не нузен, его выбласывают.

О чем это Китаец, какие винтики?

– Простите, но это позиция ультра, я категорически против!

Спасибо, Скуластый…

– Эмиль, – голос Усатого, – кинь фрайерку полковника, и атас!

– Полковника? Рановато…

– Потом поздно будет… – ох, как гортанит Усатый; злится, видно. – Закон забил? Отлами парню долю, гаварю!

– Полковник Омотолу!

Дан поднялся. Шатаясь, вытянул руки по швам. Пятки вместе, носки врозь. Смотри прямо, Дан!

– Я снимаю вас с поста, полковник. Родина и Свобода!

Рамы затягивало мутной дымкой, лица Отцов тускнели, снова становясь плоскими, нарисованными. Что же это? Нет, не уходите, постойте…

– Что же дальше?!! – крик ввинтился в стену; Главный, почти совсем уже плоский, болезненно поморщился.

– Эмиль, вы же видите… Ну скажите ему что-нибудь, это же невозможно, в конце концов…

И тогда с горьким и яростным восторгом Дан увидел, как посуровело растерянное лицо Хефе. Вот что мешало, – мелькнула мысль, – растерянность на его лице, он не мог быть таким, он только сейчас стал настоящим!

И грянул голос товарища Эмиля, в полную силу, глуша все! – никто так не может больше, куда там Сподвижнику:

– Смрррр-но!

Где слабость? Нет ее!

– Слушаю!

– Полковник, передаю вам всю полноту власти! Приказ: спасти Революцию!

– Есть!

Но Хефе уже не слышал…

Под портретами посидел Дан еще несколько минут. Больше позволить себе не мог. Не имел права. Впервые за эти проклятые тринадцать дней пришло спокойствие. И еще – уверенность.

Там, наверху, гибнет Революция, но ей не пасть, потому что есть я. У меня приказ: спасти ее, и я сделаю это, потому что облечен всей полнотой власти.

Спасибо, Отцы. Я снова на посту и никому этот пост не сдам.

Прощайте.

Полковник Омотолу сунул за пояс два рожка. Еще один.

Поднял автомат. Порядок.

И вышел из бункера в узкий ход, ведущий наверх.

Спасать Революцию.

Мат

Страна выздоравливала медленно, но неуклонно. Кризис миновал. «Волки» были выбиты, беспощадно и начисто; те, у кого хватило ума задрать рука, пошли на перевоспитание. Понемногу рассасывались очереди за продуктами. Комиссии по переделу жилья работали сутками, почти без сна, и метража оказалось гораздо больше, чем можно предположить.

Но и спустя полгода после того, как на улицах стихла последняя перестрелка, гигантская очередь с утра до вечера клубилась у дверей Музея Последней Тирании.

Мир содрогнулся, узнав о подземельях с сейфами-холодильниками, плотно забитыми снедью; ветчина, сыр, колбасы – все это годами гноилось и портилось под ногами у истощенных людей, словно в насмешку именовавшихся гражданами.

Процесс Владо Сьенгуэрры поставил все на свои места окончательно. Приговор не оспорила даже защита.

А люди все шли и шли в Музей.

Они проходили мимо фотографий расстрелянных, мимо наборов щипцов и иголок из арсенала спецслужб Железной Гвардии.

Они шли мимо коллекций рубинов и бриллиантов, не обращая внимания на искристые россыпи бесценных побрякушек.

Шли в центральный зал, где, освещенные юпитерами, висели на стене портреты Отцов, извлеченные из подземного бункера. И стояли около них подолгу, шепча проклятия тем, кому еще недавно подчинялись.

Ничего святого не было для оборотней.

Прикрываясь словом и делом Отцов, чьи имена священны, а память бессмертна, мерзавцы глумились над дорогими образами. Гнусно, на фоне банок с ветчиной и тушенкой были изображены вожди, на фоне штабелей ящиков с пивными, колбасными, рыбными наклейками.

Люди сжимали кулаки.

Все еще в центре Тхэдонгана собирались на митинг пробудившиеся граждане, требуя уничтожить глумливые портреты, но, покричав, расходились, ибо все понимали, что нет и не будет ничего, что грознее обличило бы тиранию.

Но никто из тысяч посетителей не смог или не захотел, а быть может, не посмел заметить, что от недели к неделе лица на портретах становятся румянее, улыбки шире, а штабеля все меньше, и меньше, и меньше…