10
Мысли, мысли! Всегда ли вами можно управлять, определив в направленный строгий поток ваше бесконечное течение? Как часто бывает, что уводят они человека далеко от той стези, какой хотел он придерживаться в своих рассуждениях, и уводят так быстро, что он и сам поражается этой скорости. Но в нестройном их течении всегда рождается истина: иногда гордая и возвышенная, иногда неизбежно-мрачная и единственная, пугающая своей безысходностью.
Лежа с полузакрытыми глазами, Федор невесело думал: «Когда-нибудь люди, наверное, изобретут самолет, летающий со скоростью звука, а потом какой-нибудь, уже не самолет, а по-другому именующийся аппарат, способный летать со скоростью света, но со скоростью мысли едва ли».
Фашистский солдат, опекавший его в первую ночь, был из комнаты удален, но находился где-то рядом. Вероятно, это он, готовый в любое мгновение появиться на пороге палаты, ходил сейчас по коридору тихими размеренными шагами, что-то себе под нос насвистывая. Федор прислушался и распознал мотивчик. «Черт побери, да это ведь та самая „Роза-мунде“, без какой не обходится у немцев ни один концерт и ни один вечер. До чего же, право, незатейливый репертуар у представителей третьего рейха». Взгляд Федора задержался на тумбочке и тарелке с остатками ужина – желтым куском омлета с запеченным ломтиком ветчины. Рядом с тарелкой блюдце с нарезанным лимоном и бутылка «мартеля» с яркой этикеткой. Из нее он уже выпил несколько рюмок. «Ладно, – вздохнул Федор, – выпью и еще. Пускай коньяк оглушит, тогда легче на что-либо решиться».
Отодвинув в сторону рюмку, он налил коньяк в пустой стакан от чая, наполнив его до половины. Вероятно, он крякнул так оглушительно, что немецкий солдат за дверью даже перестал бубнить свою «Роза-мунде».
Согревающее тепло прошло по жилам. Федор пристально поглядел на прямоугольник окна, задернутый плотной светомаскировочной шторой.
«А что, если тихо-тихо распахнуть эту штору, раскрыть окно, закусив губы от боли, и любой ценой взобраться на подоконник, так чтобы сразу перевеситься всем своим корпусом на ту сторону и загипсованная раненая нога не могла удержать?.. Отставить! – горько скомандовал он самому себе. – Слишком мала высота, и никакое земное притяжение не поможет. Только искалечишься еще больше, а немцы вернут тебе жизнь, чтобы поиздеваться вдоволь перед казнью. Разве не так? И потом, когда не будет уже тебя в живых, действительно, как пообещал этот Вернер Хольц, выпустят фальшивую, но убедительную листовку, оскверняющую память о тебе самым тяжелым из обвинений – обвинением в предательстве!»
Он в одно мгновение представил, как шестидесятилетний отец, оседлав свой крупный нос старомодными очками в небогатой оправе, будет дрожащим голосом читать матери эту листовку, и та, не дослушав до конца, упадет как подкошенная и забьется в страшном плаче. А где-то от них далеко совсем уже в другом городе еще одна женщина, такая ему преданная и близкая, с зелеными задумчивыми глазами, плохо умеющими скрывать нежность, много ночей проведет в тоске и рыданиях. А ребята… Огромный грубоватый Витька Балашов – прежде всего. И у него ведь гримасой страдания передернется лицо, и он, его верный ведомый в недалеком прошлом, воскликнет безотрадно: «Эх, Федька, Федька, неужели проклятые фашисты такую сталь сломили!»
«Нет, не годится такое решение! – сказал самому себе Федор и горько спросил: – А что же остается еще?
Сказать „нет“ и пойти на пытки с гордо поднятой головой? Выполнить до конца строку из военной присяги о том, что сдача в плен равносильна предательству? Но ведь и после того, как его замучат в какой-нибудь тюремной камере, все равно подобная листовка будет выпущена и покроет его несмываемым позором. Так что же, Федор? Думай скорее, Федор! Что тебе остается еще…»
Текла ночь, самая быстрая и короткая из всех ночей, какие он прожил за всю свою недолгую жизнь. Правда, была и еще одна такая же короткая у него ночь. Но короткая не от горя, а от счастья. Та ночь, когда Лина спала со счастливой улыбкой на его плече, а он с мальчишеской прямотой думал о том, что не будет у него в жизни больше никогда иной женщины, что только эту, с ее неповторимыми зелеными, чуть грустными глазами, будет он всегда любить с одинаковой силой. Но разве можно сравнивать эти две ночи?! Федор потянулся к бутылке «мартеля», в новый раз наполнил стакан. Эта доза коньяка показалась горькой, противной. Лимон смягчил ощущение. Крупными своими пальцами он взял с тарелки сразу весь кусок яичницы с ветчиной и сунул в рот. Про себя усмехнувшись, вспомнил, что есть в авиации такое слово – «проигрыш». Им называют последнее занятие, происходящее на земле, перед полетом. На нем выясняются самые сложные вопросы, повторяются те правильные решения, которыми должен воспользоваться каждый пилот в опасной ситуации. Бывало, что это занятие иной командир проводил с большой долей примитивизма. Выстроив красивых рослых парней, заставлял их ходить с растопыренными руками в том примерно порядке, в каком они должны были находиться в воздухе в кабинах своих истребителей, на таких же интервалах и дистанциях и даже жужжать, подражая моторам. Федор всегда возмущался и этим примитивизмом, и тем, что такое самое ответственное занятие именовалось в инструкциях «проигрышем».
«Я сейчас провожу такое занятие, – подумал он про себя печально, – но только „проигрышем“ его называть не имею права. Я не собираюсь проигрывать, даже если и вышел на свой самый последний рубеж в жизни! Ни этот Хольт, ни даже сам Гитлер никогда не увидят меня сломленным. Надо только притвориться, умно и тонко притвориться и быть в этой игре тем клоуном, что выходит на арену цирка, только что похоронив единственную дочь». Он вздохнул и сам себя спросил: «А чего ты этим достигнешь?» Набрал полную грудь воздуха, ощущая как от этого сами собой расправляются плечи и на смену безвольной расслабленности приходит ощущение разбуженной силы.
«Нет, дудки! Не стоит так рано хоронить самого себя, Федор. Сделать попытку совершить побег при переезде в центральную Германию ты сможешь? Сможешь, Значит, это – раз. А если не удастся, то будешь и на территории Германии искать если не своих разведчиков, которых может там и не быть в эту лихую годину, когда все и вся подавлено там фашизмом, то коммунистическое подполье. Не может же быть, чтобы там не осталось стойких тельмановцев. Это – два. Наконец, завоевав доверие, бежать домой на фашистском самолете, – это три. Ну а если придется погибнуть, то погибать надо будет достойно и красиво, так, чтобы у фашистов, начиная с этого вылощенного Вернера Хольца, мурашки по телу прошли и последние волосы стали бы на дыбки. Стало быть, выше голову, Федя, земли советской сын! Докажи, что ты эпикуреец, но эпикуреец особый, не продающий Родину за понюшку табака!»