Конвэй внутренне согласился, что вопрос этот по делу, поскольку поведение Мэлинсона едва ли позволяло сомневаться насчет того, как он станет действовать сразу же по прибытии в Индию. Мэлинсон постоянно говорил об этом.
Но все это, конечно, относилось к мирской жизни Конвэя, заботы которой постепенно вытеснял из его сознания все проникающий дух Шангри-ла. Кроме мыслей о Мэлинсоне, ничто не нарушало его поразительного состояния полной удовлетворенности. Он все лучше узнавал новую среду своего существования и не переставал удивляться, насколько же тонко все здесь было приспособлено к его запросам и вкусам.
Как-то он спросил Чанга:
— Между прочим, а как вы, обитатели этих мест, относитесь к любви? Ведь наверняка у людей, попадающих сюда, возникают нежные привязанности?
— Довольно часто, — отвечал Чанг с широкой улыбкой. — Ламы, разумеется, этому не подвержены, равно как и обитатели Шангри-ла, достигшие преклонного возраста. Но пока мы молоды, мы остаемся обыкновенными людьми, разве что ведем себя более разумно. И это, Конвэй, дает мне удобный случай заверить вас во всеохватывающем характере гостеприимства Шангри-ла. Ваш друг мистер Барнард уже этим воспользовался.
Конвэй улыбнулся в ответ.
— Не сомневаюсь в этом, — сухо сказал он. — Спасибо. Но сегодня у меня нет столь острых потребностей. И интересовался я скорее эмоциональной, а не физической стороной дела.
— Вы полагаете, будто легко отделить одно от другого? А может быть, вы начали влюбляться в Ло-Тсен?
Конвэй опешил, но надеялся, что ему удалось не показать виду.
— Почему вы спрашиваете?
— Потому что, мой дорогой сэр, с вашей стороны это было бы вполне оправданно — в пределах умеренности, конечно. Никакого страстного отклика от Ло-Тсен вы не дождетесь. И не надейтесь. Но вы можете рассчитывать на очень радостные переживания. Уверяю вас. И говорю это в известном смысле со знанием дела, поскольку сам пережил влюбленность в нее, когда был намного моложе.
— Иными словами, ответной любви не возникло?
— Можно считать и так, — сказал Чанг слегка назидательным тоном. — Она всегда следовала своему правилу — не допускать, чтобы ее поклонники испытали насыщение и их охватило чувство, которое приходит с достижением цели.
Конвэй рассмеялся:
— Все это очень мило, пока дело касается вас и, возможно, меня. Ну, а если появляется горячий молодой человек вроде Мэлинсона?
— Мой дорогой сэр, если такое произойдет, лучшего и не придумать! Поверьте мне, Ло-Тсен не впервые утешила бы отчаявшегося изгнанника, осознавшего, что возврата не будет.
— Утешила бы?
— Я не случайно пользуюсь этим словом. Ло-Тсен не дарит никаких нежностей, если не считать того, что самим своим присутствием она ласкает разбитое сердце. Что говорит ваш Шекспир, например, о Клеопатре? «Она тем больше возбуждает голод, чем меньше заставляет голодать». [28]Несомненно, подобные женщины часто встречаются там, где людьми управляет страсть. Но уверяю вас, в Шангри-ла для них не нашлось бы места. Если позволите переиначить эти знаменитые строки, я бы сказал, что Ло-Тсен гасит голод, когда менее всего насыщает. Это более тонкий процесс и сильнее результат.
— И кроме прочего, как я полагаю, она выполняет это с большим мастерством?
— О, безусловно. Это было многократно подтверждено на деле. Она умеет приглушать волны желания, превращая их в тихую нежность, которая доставляет удовольствие, даже когда на нее не откликаются.
— В таком случае вы могли бы, видимо, считать ее своего рода тренажером, частью оборудования монастыря?
— Это вы, если вам нравится, можете так смотреть на нее, — сказал Чанг с вежливым осуждением. — Но изящнее и правдивее было бы уподобить ее лучам солнца, играющим в гранях хрусталя, или каплям росы на цветущем плодовом дереве.
— Я полностью разделяю ваше мнение, Чанг. Это звучит гораздо изысканнее. — Конвэй испытывал наслаждение от сдержанных, но ловких ответов, которыми Чанг парировал его добродушные уколы.
Но, оказавшись в очередной раз наедине с маленькой маньчжуркой, он понял, что в словах Чанга было немало правды. От нее исходило благоухание, которое успокаивало его собственные чувства. Пламя уже не вырывалось из горящих углей, от них шло только тепло. И вдруг Конвэй почувствовал, что Шангри-ла и Ло-Тсен — это совершенство и он не желает большего, чем влиться в этот покой. Годами он чувствовал муку, словно его оголенные нервы рвал и трепал окружающий мир. Теперь наконец боль улеглась и он мог отдаться во власть любви, свободной от бессмысленных терзаний и скуки. Иногда, проходя ночью мимо заросшего лотосом пруда, он представлял Ло-Тсен в своих объятиях, но ощущение бесконечности времени смывало эту картину и погружало его в беспредельный и полный неги покой.
Ему казалось, что никогда он не был так счастлив, даже в те довоенные годы. Ему нравилась строгость устоев Шангри-ла, этот мир, скорее спокойный, чем одержимый одной грандиозной идеей. Нравилось царившее здесь настроение, возникавшее благодаря тому, что чувства влияли на мысли, а мысли, облеченные в слова, источали радость.
Конвэй, на опыте усвоивший, что грубость не является свидетельством искренности, считал, будто красиво построенная фраза тем более не может служить доказательством лицемерия. Ему нравились царившие здесь вежливость и непринужденность, благодаря которым каждая беседа становилась событием, а не пустым времяпрепровождением. Нравилось сознавать, что на самых пустячных занятиях не лежит теперь проклятие напрасной траты времени и достойными обдумывания считаются самые незначительные мысли.
Шангри-ла всегда пребывала в покое, но, несмотря на это, в ней велась многообразная неспешная деятельность. Ламы жили так, будто и впрямь держали время в собственных руках и несли его вперед, легкое как перышко. Конвэй с ними больше не встречался, но постепенно составил себе представление об объеме и разносторонности их занятий. Помимо освоения языков, многие, судя по всему, погружались в такие глубины исследовательской работы, что это могло бы сильно потрясти западный мир. Многие создавали рукописные трактаты по самым различным темам. Один лама, как рассказал Чанг, выполнил ценное исследование в области чистой математики. Другой стремился согласовать Гиббона и Шпенглера в рамках более широкого истолкования истории европейской цивилизации.
Но такого рода трудам предавались не все. И никто не посвящал себя им целиком. Существовало еще множество дел, которыми они занимались просто так, для развлечения. Иные, подобно Бриаку, восстанавливали обрывки забытых мелодий или, как бывший английский викарий, бились над новым истолкованием «Грозового перевала». Случалось, что в занятиях лам практического смысла было и того меньше. Однажды в ответ на замечание, оброненное Конвэем по этому поводу, Верховный Лама рассказал историю китайского художника, жившего в III веке до Рождества Христова. Многие годы трудился он, вырезая на граните изображения драконов, птиц и лошадей, и наконец предложил законченную работу наследному принцу. Поначалу принц посчитал, что перед ним всего-навсего камень, но художник уговорил его «построить стену, пробить в ней окно и взглянуть на этот камень в сиянии утренней зари». Принц так и сделал и обнаружил, что камень действительно великолепен.
— Разве не очаровательная история, мой дорогой Конвэй? И не преподносит ли она очень ценный урок?
Конвэй согласился. Ему приятно было сознавать, что, понимая важность предназначения Шангри-ла, ее обитатели занимались любыми странными и на первый взгляд ненужными делами, к чему Конвэй и сам всегда был склонен. Более того, оглядываясь на свое прошлое, он вспоминал о замыслах, которые тогда представлялись слишком ненадежными или чересчур трудными, чтобы можно было браться за их исполнение. А теперь все они осуществлялись без лени. Конвэй сознавал это с наслаждением и не посмеялся над Барнардом, когда тот доверительно поведал, что предвидит для себя интересное будущее в Шангри-ла.
28
Шекспир У., Антоний и Клеопатра, акт II, сцена 2. Перевод М. Донского.