Прежде, чем шевельнуться, я заглянул Уику в свернувшиеся зрачки и увидел, что облегчать мою задачу он не намерен. Отказавшись от приглашения перегнуться через стол, я обошёл его справа и, растопырив пальцы левой кисти, небрежно, но властно обхватил ею и защёлкнул в ней, как в наручнике, по-детски тонкое и голое запястье протянутой мне конечности. А потом по-хозяйски тряхнул её три раза.

В этот раз заглянуть мумии в зрачки не удалось из-за произведённого ею шума — пронзительного скрипа резко отброшенного назад кресла, сердитого хруста костей в коленных сгибах и дрожащего от негодования вскрика:

— Вон!

28. Печаль умеет плавать

В течение нескольких часов жизнь казалась мне восхитительной.

Между тем, ещё до того, пока день остыл, во мне начала набухать печаль.

Я попробовал утопить её в коньяке, но, подобно многим другим до меня, выяснил, что печаль умеет плавать. Ночью мне снова приснился хайвей, перехваченный жгутом низкого моста и пустынный, как синяя аорта, из которой вытекла жизнь.

На мосту, как грачи на проводе, скучали прильнувшие к перилам одинокие ротозеи, дожидавшиеся обещанного праздника — смертного боя безумных «Ягуаров». Картина была столь же унылой, сколь мёртвой бывает только заставка на экране закончившей передачи телестанции.

Перед рассветом в этот безжизненный кадр протолкнулся, наконец, гул знакомых моторов — и скоро всё пространство наполнилось надсадным рёвом автотурбин. Когда звукам было уже некуда деться, внизу на хайвее вспыхнули в полутьме два «Ягуара». Через несколько секунд они вдруг как бы замерли и, вскочив на дыбы, вцепились друг в друга с пронзительным скрежетом. После глухого — как пробка из бутылки — взрыва над хайвеем взметнулся столб серебристого пламени, сразу же распавшийся в шипящий дождь из брызг бургундского.

Изгнанием из «Голоса» дело не закончилось. Пришлось оставить семью в столице, перебраться — вместе с моим «Бьюиком» — в Нью-Йорк и пристроиться там в кар-сервисе «Восемь с половиной». Названием контора была обязана не придирчивому подсчёту нанятых ею автомобилей, а тому, что управляющий работал когда-то помрежом над одноимённым фильмом Феллини…

Первый месяц был восхитителен: аэропорты, вокзалы, пассажиры, анекдоты и возбуждающее одиночество в манхэттенских ущельях! В складку над дверью я заложил мезузу из моей петхаинской квартиры, в результате чего «Бьюик» стал походить сразу на родительский дом и на моторизированную синагогу. Позже ото всего этого начало тошнить, ибо всё стало повторяться. Даже анекдоты.

Сперва я заскучал по дому — по жене, дочери, матери, братьям. А однажды захотелось вдруг выставить пассажира посреди мостовой, развернуться в обратную от Вашингтона сторону, вскинуть прощальный взгляд на нью-йоркские небоскрёбы и, раздавив ногой газовую педаль, рвануть против движения назад, в Петхаин. Где никого уже у меня не осталось. Уцелел, быть может, только дом, в котором я вырос. А на кладбище — могила предков.

Это желание тоже стало возвращаться, прививая мне самое ненавистное из чувств, — сладкое чувство тихой трагичности бытия.

Я испугался его и в панике стал искать приключений.

29. Половой акт есть форма коммуникации

Вкуса к драматическому не хватает даже нью-йоркцам, а нью-йоркцы — густой материал для обобщений. Вопреки репутации, человек не далеко оторвался от животного мира, где ничего драматического нет…

Женщины, с которыми я связался в Нью-Йорке, задавали мне после первой же ночи одинаковый вопрос: как быть теперь с твоею женой? Одинаково предсказуемыми были и пассажиры: на коротких дистанциях поругивали погоду, на средних — Нью-Йорк, а на длинных — человечество.

В течение первых двух месяцев я приобретал лотерейные билеты, но они стали раздражать меня не столько предсказуемостью результата, сколько тем, что одинаково выглядели. Пробовал и другое. Трижды вторгся на территорию Гарлема.

В первый раз, не покидая автомобиль, купил мороженое Хагендаз с орехами. Во второй, спешившись, почистил паклей ветровое стекло. А в третий — в тесном баре — смотрел по телевизору бейсбол, возмущавший меня ещё и загадочностью правил. Мало того что драмы не вышло — мне там, увы, эти правила объяснили.

Потом я завязал быстротечный роман с замужней солисткой балетной труппы в предвкушении того высокого часа, когда это известие дойдёт до супруга, который зарезал как-то её любовника. Сам он тоже был солистом, но — бывшим, почему, по её словам, страдал маниакальной ревнивостью и таким же нетерпением ко всему длящемуся — от ноющей боли в мениске до евреев.

Высокий час выпал на канун праздника масок и тыкв Халловин, на который — среди эрогенных Кэтскильских гор — солистка назначила мне нашу половую премьеру. Однако в ночь перед премьерой она сообщает мне по телефону упавшим голосом, что бывший солист пронюхал о нашем плане, напился ямайского рому, уселся в японский автомобиль, а сейчас с финским ножом поджидает меня в моём подъезде — из чего следует, что забыть мне надо не только про эрогенные горы, но и про собственный дом.

— Наоборот! — торжествую я и, не заправляясь бензином, мчусь через ночной Нью-Йорк к маниакальному ревнивцу.

Называю себя по имени и сообщаю ему твёрдым голосом, что он не имеет права!

И он не тянется в карман за ножом. Не спрашивает даже о каком праве говорю.

Я объясняю: никакого права!

Но он опять молчит.

Тогда я вдаюсь в подробности. Никто, говорю, не имеет права мешать! Причём, двум половозрелым людям. Из которых одна — активная солистка! А второй — почти гражданин! Особенно — в Халловин! И тем более — в горы!

А он всё молчит. И, изнывая от боли в мениске, постукивает носком по мраморному настилу в тёмном подъезде.

Потом я информирую его, что половой акт есть форма коммуникации, а по всей видимости, солистка предпочитает коммуницировать завтра со мной. А не с ним. Из чего ему следует сделать вывод о необходимости пересмотреть отношение к длящимся субстанциям. Что же касается меня, то я, во-первых, ни разу ещё не бывал в эрогенных горах, а во-вторых, люблю драматическое!

Но он вяло кивает головой и возвращается в автомобиль, поскольку и вправду не имел права.

Премьеру я, тем не менее, отменил. В последний момент, когда лицо бывшего солиста мелькнуло в жёлтом свете фонаря, меня осенило, что неожиданную вялость в его движениях следует приписать крепчавшему в нём СПИДу.

30. Подать на Америку в суд

Эта несостоявшаяся драма подсказала мне на будущее блестящую идею: пренебрежение к нулевому показателю бензомера.

Когда солистка сообщила мне, что меня ждут в подъезде, бензин в машине был на нуле, но ближайшая колонка оказалась под замком. Следующую, подгоняемый напористым роем равелевских зуйков в репродукторе, я пропустил из уважения к ритму. Ещё одну — от возбуждения, а потом колонок не стало, и всю дорогу сердце моё трепыхалось в тисках сладкого страха из-за того, что, подобно горючему в баке, в нём не хватит крови — заглохнет в пути, не дотянув до праздника драмы.

Всю дорогу до подъезда я умолял Властелина сделать сразу так, чтобы в баке хватило бензина и чтобы его не хватило в баке. Но ни тогда, ни позже наслаждение от ожидания драмы самою драмой, увы, так и не завершалось. Бензина в баке всегда оказывалось достаточно.

Так было изо дня в день до кануна другого американского праздника — Благодарения.

День был воскресный и неубранный, стрелка — а нуле, а в кабине — пассажир с фамилией Роден. Из Кеннеди — в Вэстчэстер.

Ехал я медленно, приглашая его к разговору, но он приглашение игнорировал и жевал оливки защитного цвета.

Потом я начал извиняться, что сижу к нему спиной.

Роден извинил и вернулся к оливкам.

Тогда я пропустил колонку.