— Врешь ты все!

— Чего вру?

— А вот, что с приставом в объятиях плакали.

— Это почему же вру, скажите на милость?

— Да потому, что не будет тебе пристав плакать, хучь ты его озолоти. Они были серьезная, деловая публика.

— Ну так что?

— А то, что значит — ты и врешь.

— Ну хорошо, ну пусть вру — но ведь трогательно?

— Трогательно-то оно трогательно. Однако надо бы уже и спать…

Все кряхтя укладываются.

Редкие капли, скатывающиеся с невидимого облысевшего кропила, робко, с подлой трусостью постукивают в окна.

— Разве это дождь? — с ядовитой улыбкой говорит человек, поймавший вора у светлой заутрени. — Нет, у нас в России — вот это дождь!.. Как махнет тебя — так либо ревматизм, либо насморк на три недели!.. Хорошо жить там, и нету другого такого подобного государства.

Развороченный муравейник

Разговор в беженском общежитии:

— Здравствуйте, я к вам на минутку. У вас есть карта Российской империи?

— Вот она на стенке.

— Ага, спасибо, а почему она вся флажками покрыта? Гм… для линии фронта — флажки, кажись, слишком неряшливо разбросаны…

— Родственники.

— Ага, родственники это сделали?

— Какие родственники! Это я сделал.

— Родственникам это сделали, для забавы?

— К черту забаву! Для собственного руководства сделал.

— В назидание родственникам?

— Плевать хочу на назидание! Выдерните флажок из Екатеринослава. Ну, что там написано?

— «Алеша» написано.

— Так. Брат. Застрял в Екатеринославе.

— Позвольте, а где же ваша вся семья?

— А вот следите по карте. Отправной пункт Петербург. Застряла больная сестра. Служит в продкоме, несчастная. Москва — потеряли при проезде дядю. Что на флажке написано?

— Написано «дядя».

— Правильно написано. Дальше. Курск — арестована жена за провоз якобы запрещенных двух фунтов колбасы. Разлучили, повели куда-то. Успел вскочить в поезд, потому что там остались дети. Теперь ищите детей… Станция Григорьевка — Люся. Есть Люся? Так. Потерялась в давке. Еду с Кокой. Станция Орехово — нападение махновцев, снова давка. Коку толпа выносит на перрон вместе с выломанной дверью. Три дня искал Коку. Пропал Кока. Какой флаг на Орехове?

— Есть флаг: «Кока на выломанной двери».

— Правильный флаг. Теперь семья брата Сергея. Отправной пункт бегства Псков. Рассыпались кистью, вроде разрыва шрапнели. Псков — безногий паралитик дедушка, Матвеевка — Грися и Сеня, Добронравовка — свояченица, Двинск — тетя Мотя. Сам Сергей — Ковно, его племянник — где-то между Минском и Шавлями, — я так и флажок воткнул в нейтральную зону. Теперь гроздь флажков в ростовском направлении — семья дяди Володи. Тонкая линия с перерывами на сибирское направление — семья сестры Лики. Путь флажков по течению Волги… Впрочем, что это я все о своих да о своих. Прямо невежливо. Вы лучше расскажите, как ваша семья поживает.

— Да что ж рассказывать? Они, кроме меня, все вместе, все девять человек.

— Ну, слава богу, что вместе.

— Вы думаете? Они на Новодевичьем кладбище в Москве рядышком лежат…

Русское искусство

— Вы?

— Я.

— Глазам своим не верю!

— Таким хорошеньким глазам не верить — это преступление.

Отпустить подобный комплимент днем на Пере, когда сотни летящего мимо народа не раз толкают вас в бока и в спину, для этого нужно быть очень светским, чрезвычайно элегантным человеком.

Таков я и есть.

Обладательница прекрасных глаз, известная петербургская драматическая актриса, стояла передо мной, и на ее живом лукавом лице в одну минуту сменялось десять выражений.

— Слушайте, Простодушный! Очень хочется вас видеть. Ведь вы мой старый, милый Петербург. Приходите чайку выпить.

— А где вы живете?

Во всяком другом городе этот простой вопрос вызвал бы такой же простой ответ: улица такая-то, дом номер такой-то.

Но не таков городишко Константинополь!

На лице актрисы появилось выражение небывалой для нее растерянности.

— Где я живу? Позвольте. Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк. А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, дайте мне лучше карандаш и бумажку, — я вам нарисую.

Отчасти делается понятна густая толпа, толкущаяся на Пере: это все русские стоят друг против друга и по полчаса объясняют свои адреса: не то Шашлы-Башлы, не то Бабаджан-Османды.

Выручают обыкновенно карандаш и бумажка, причем отправной пункт Токатлиан:[4] это та печка, от которой всегда танцует ошалевший русский беженец.

Рисуются две параллельных линии — Пера. Потом квадратик — Токатлиан. Потом…

— Вот вам, — говорит актриса, чертя карандашом по бумаге, — эта штучка — Токатлиан. От этой штучки вы идите налево, сворачивайте на эту штучку, потом огибайте эту штучку — и тут второй дом — где я живу. Номер двадцать два. Третий этаж, квартира барона К.

Я благоговейно спрятал в бумажник этот странный документ и откланялся.

На другой день вечером, когда я собрался в гости к актрисе, зашел знакомый.

— Куда вы?

— Куда? От Токатлиана прямо, потом свернуть в эту штучку, потом в другую. Квартира барона К.

— Знаю. Хороший дом. Что ж это вы, дорогой мой, идете в такое аристократическое место — и в пиджаке?

— Не фрак же надевать!

— А почему бы и нет? Вечером в гостях фрак — самое разлюбезное дело. Все-таки это ведь заграница!

— Фрак так фрак, — согласился я. — Я человек сговорчивый.

Оделся и, сверкая туго накрахмаленным пластроном фрачной сорочки, отправился на Перу — танцевать от излюбленной русской печки.

Если в Константинополе вам известна улица и номер дома, то это только половина дела. Другая половина — найти номер дома. Это трудно. Потому что седьмой номер помещается между двадцать девятым и четырнадцатым, а шестнадцатый скромно заткнулся между сто двадцать седьмым и девятнадцатым.

Вероятно, это происходит оттого, что туркам наши арабские цифры не известны. Дело происходило так: решив перенумеровать дома по-арабски, муниципалитет наделал несколько тысяч дощечек с разными цифрами и свалил их в кучу на главной площади. А потом каждый домовладелец подходил и выбирал тот номер, закорючки и загогулины которого приходились ему более по душе.

Искомый номер двадцать два был сравнительно приличен: между двадцать четвертым и тринадцатым.

На звонок дверь открыла дама очень элегантного вида.

— Что угодно?

— Анна Николаевна здесь живет?

— Какая?

— Русская. Беженка.

— Ах, это вы к Аннушке! Аннушка, тебя кто-то спрашивает.

Раздался стук каблучков, и в переднюю выпорхнула моя приятельница в фартуке и с какой-то тряпкой в руке.

Первые слова ее были такие:

— Чего тебя, ирода, черти по парадным носят? Не мог через черный ход приттить!

— Виноват, — растерялся я. — Вы сказали…

— Что сказала, то и сказала. Это мой кум, барыня! Я его допрежь того в Питербурхе знала. Иди уж на кухню, раздевайся там. Недотепа!

Кухня была теплая, уютная, но не особенно пригодная для моего элегантного фрака. Серая тужурка и каска пожарного были бы здесь гораздо уместнее.

— Ну, садись, кум, коли пришел. Самовар, чать, простыл, но стакашку еще нацедить возможное дело.

— А я вижу, вы с гран-кокет перешли на характерные, — уныло заметил я, вертя в руках огромную ложку с дырочками.

— Чаво? Я, стало быть, тут у кухарках пристроилась. Ничего, хозяева добрые, не забижают.

— На своих харчах? — деловито спросил я, чувствуя, как на моей голове невидимо вырастает медная пожарная каска.

— Хозяйские и отсыпное хозяйское.

— И доход от мясной и зеленной имеете?

— Законный процент (в последнем слове она сделала ударение на «о»). А то, может, щец похлебаешь? С обеда осталось. Я б разогрела.

Вошла хозяйка.

— Аннушка, самовар поставь.

Во мне заговорил джентльмен.