— Ну, как тебе? — спрашивал он Лялю, показывая ей свой институт.

— Не люблю резать, папа, — капризно морщилась она, осматривая лабораторию.

Тогда они шли в строительный.

— Здесь больше подходит учиться ребятам, а не девушкам, — заявила Ляля, упорно думая о своей заветной мечте.

— Ну, тогда иди в киноактрисы, как тебе советовали подруги, — сердился Константин Григорьевич.

Лялины подруги все время твердили, что с такой фигурой, как у нее, с ее грациозностью дорога только в кино. Но своенравная девочка думала о своем.

И только когда они с отцом вошли в университетский корпус на улице Свободной Академии, Ляля сказала откровенно:

— Отсюда я уже никуда не пойду, папа.

Теперь, в мрачные дни оккупации, Ляля нередко вспоминала радужное харьковское лето 1938 года, когда она, опьяненная светлыми замыслами, радостная от множества заманчивых возможностей, ходила по институтам, заглядывая в распахнутые перед ней двери. День открытых дверей! Заходи, учись! Тысячи юношей и девушек из колхозов и городов, из рабочих и шахтерских поселков имели возможность тогда вот так заглядывать в свое собственное будущее, выбирая самую желанную из многочисленных прекрасных дорог в жизнь, в науку. Сколько поэзии, сколько солнечного пения ощущала она сейчас в тех давнишних юных путешествиях по харьковским вузам!

Новый громовой раскат оборвал ее воспоминания. Вновь ей показалось, что весенняя, молодая гроза бушует уже совсем рядом. Ляля вскочила. На западе от Полтавы — впервые на западе! — висели в небе яркие гирлянды.

Самолеты бомбили Кременчуг.

VII

День ухода из города приближался. Две трети задуманного плана были осуществлены. Группа Веселовского без приключений выскользнула за городскую черту и достигла лесов за Ворсклой. Королькова пробиралась все дальше по намеченному маршруту, Ляля с товарищами заканчивала последние дела в Полтаве. В эти дни они редко виделись, с утра до вечера занятые своей работой. Неотложных дел оказалось вдруг столько, что думалось, никогда не управиться с ними до конца. В эти же дни Борис и Валентин сложными путями узнали, что на Подоле существует еще одна организация, состоящая преимущественно из девчат. Сорока и Серга должны были перенести к ним радиоприемник и установить на новом месте в погребе. На заводе «Металл» согласно указаниям секретаря обкома также была создана нелегальная группа, в которой работали даже подростки. Ляля передавала свои явки тем, кто оставался в городе, знакомила между собою людей, которые должны были знать друг друга в лицо. Работа требовала строжайшей осторожности и конспирации, но закончить ее хотелось как можно скорее. Лес звал каждую ночь, ребята наяву грезили весенними тропами, с нетерпением ждали дня выхода.

Сережка Ильевский вдруг заметил, что Полтава стала для него невыносимой. Он и не подозревал, что ему могут осточертеть многие, казалось бы, вечные ценности. Он утратил вкус даже к природе. В эту весну словно бы и солнце светило более тускло, родные парки раздражали его и загородные рощи, зеленые, как детство, вызывали лишь боль. Когда Сережка видел где-нибудь в саду оккупантов, бродивших в одних трусах около машин, он проникался ненавистью даже к этому саду. «Но в чем же повинен сад?» — спохватывался парень через некоторое время. «Проклятые, проклятые! — шептал Сережка об оккупантах. — Как они нас грабят, проклятые! Грабят даже души!.. Парки, и улицы, и красоту весеннего дня — все забрали у меня, все отравили, все стало чужим!»

И Сережка писал в эти дни:

Как гляну — на всю округу
Проклятого немца гнет.
Уже он мою подругу
Паненкой нахально зовет.
Не пыль под ногою фрица —
Он жизнь мою в землю вбил.
Я не могу напиться
Из речки, где немец пил!
Как мне любоваться садом,
Где он загорает в трусах?
Я жить не могу с ним рядом,
Жить буду я или враг.

Хмелея от бунта собственных чувств, он воочию представлял, как возвратится вскоре в Полтаву грозным народным мстителем.

Чтобы на остающиеся в городе семьи не обрушились репрессии, нужно было уйти незаметно и как-то оправдать свое отсутствие. Валентин и Борис уже раззвонили по всему Подолу, что едут в Славянск за солью. Рассказывали, что какой-то их приятель, достав где-то пуд крестиков, поехал с ними в Славянск и сделал там чудесный «гешефт». Он вернулся оттуда с вагоном соли. Сразу стал богачом, миллионером. Ребята делали вид, что его легкие миллионы не дают им спать. Ильевская говорила соседкам, что отправит Сережку на лето в совхоз, пускай там, как босой апостол, пасет телят, — может, избежит набора. Сапига должен был выехать на периферию, как будто по делам Красного Креста, с тем чтобы не вернуться. Ляля распускала слух, что в Мариуполе, возвратившись из плена, живет ее жених Марко, она, мол, получила от него записку через сотни рук, заменявших теперь почту. Следовательно, думает с наступлением тепла идти к Марку пешком. Леня должен был просто поблагодарить свою бабусю за все заботы и, без особых объяснений, уйти куда глаза глядят, как тысячи людей, которые бродят теперь по дорогам.

Наконец пятого мая, управившись в основном с делами, они встретились днем за городом и окончательно решили выходить завтра, в ночь с шестого на седьмое.

Наступило шестое мая.

В этот день Константин Григорьевич по привычке встал на рассвете и, закурив, вышел на крыльцо.

Сад был в цвету. Он расцвел как всегда неожиданно, почти за ночь. Еще вчера распустившиеся цветы виднелись лишь кое-где, а сегодня белая пена затопила голые ветки и плескалась уже у самой ограды. У врача защемило сердце. Удивительное дело: в эту весну чем красивее были утра, тем острее боль вызывали они.

Просыпается окраина. Мальчишки-пастушки гонят по улице коз на пастбище. Звонко кукарекает где-то петух. А за садами небо с каждой минутой становится все светлее и светлее… Чудесное утро!

Не одна юная полтавчанка залюбуется первым вишневым цветом, который свадебной фатой покрывает окраины… Весна, весна, как безжалостно прекрасна ты в эти тяжелые дни! Сколько пахучего яда несешь ты своим белым цветением, своими белыми, до боли острыми рассветами!.. Махнув бело-розовым крылом, словно кричишь и манишь былым угасшим счастьем.

Константин Григорьевич идет в сад и, задрав голову, присматривается к ветвям, снимает пальцами вредителей.

На кухне хлопочет неутомимая тетя Варя. Что-то ворчит под нос, расстроенная, что вчера получили непропеченный пайковый хлеб и он за ночь стал как камень. Разве можно есть этот суррогат?.. Еле передвигается по комнате Надежда Григорьевна в теплом джемпере с укутанной шеей. Ее мучают гланды.

Ляля еще не выходила из спальни. Она лежала в постели, улыбаясь, с закрытыми глазами, с наслаждением ощущая, как все тело, каждый мускул наливается молодой силой. В последний раз она нежится в этой постели. Завтра придется спать не раздеваясь, в своем ворсистом лыжном костюме или, быть может, и вовсе не придется… Как воспримут родные то, о чем она хочет сказать за обедом? Наверное, посмотрят на нее как на сумасшедшую, а мама первая поймет все. К вечеру у нее уже будет готов рюкзак с продуктами, с одеколоном и зубной щеткой. В добрый путь.

— Ляля!

Девушка вздрогнула. У изголовья стояла перепуганная тетя Варя. Она так бесшумно вошла в мягких тапочках, что Ляля не слыхала ее шагов.

— Ляля! Немцы!

Девушка мгновенно села на постели:

— Где?

— На кухне… И в гостиной… Господи!.. Обыск…

Ляля торопливо вынула из-под подушки какую-то бумажку и ткнула ее тете Варе в руку. Тетя, словно ждала этого, молча сунула бумажку за чулок и оглянулась на закрытую дверь.

— Одевайся… Они сейчас войдут!.. Ляля, дитя мое!.. Они пришли за тобой!