— Благодарю за доверие, Степан Федорович… А как в дальнейшем?

— В дальнейшем указания будешь получать через связного. Он тебя найдет.

— Хорошо.

— Есть еще вопросы?

— Нет, все ясно.

Секретарь обкома поднялся из-за стола. Ляля тоже встала, ожидая разрешения уйти. Доверчиво, чуточку грустно смотрела она на своего руководителя и наставника. Коренастый, широкоплечий, в военной гимнастерке, он сделал шаг к окну и стоял какой-то миг в задумчивости, вслушиваясь в далекий, едва слышный гул фронта.

— Слышишь, Ляля?

— Слышу, Степан Федорович.

— Уже в нашей области… Хозяйничать пришли, господа арийцы? Но не быть вам тут хозяевами. Не быть.

Секретарь обкома оперся о подоконник стиснутыми кулаками. От его крепкой фигуры и волевого, мужественного лица веяло такой уверенностью и силой, что Ляля почувствовала, как и сама рядом с ним крепнет, ее уже не пугает перспектива подполья, когда придется все время ходить над пропастью.

— Знаю, товарищ Убийвовк, что непривычно тебе было слушать о связном, о явках и конспирации, когда кругом безбоязненно ходят советские люди, когда твой отец, сидя в скверике, еще спокойно читает наши газеты. Жизнь, как прежде, протекает почти нормально, открыто, еще не ушла в подполье, а мы уже о таких вещах здесь говорим… Правда, непривычно, странно?

Девушка с удивлением посмотрела на него лучистыми глазами.

— Вы будто читаете мои мысли… Очень странно…

— Привыкай, Ляля. Будут большие трудности на нашем пути. Будет тяжело, так тяжело, что ты, может, еще и не представляешь себе полностью… Не забывай, что перед нами враг опытный, коварный, жестокий.

— Степан Федорович, идя к вам, я все взвесила. Я знаю свои возможности. Знаю, что ради счастья нашей Отчизны пойду на все!

— К этому нужно быть готовой. Но думать надо о победе. Наша цель — выйти победителями. В самые трудные минуты, в самой сложной обстановке думай об этом, о народе нашем, попавшем в такую беду. Думай о нем, и это даст тебе силу, твердость, подскажет правильное решение.

— Буду думать. Буду помнить.

…Когда Ляля вышла из обкома, отец понял: что-то произошло. Дочь словно бы повзрослела сразу. Шла уверенная, собранная, серьезная.

Константин Григорьевич, конечно же, не знал, что Ляля сейчас побывала не просто у секретаря обкома, а уже у секретари подпольного обкома партии.

II

Ночью в окно к врачу Константину Григорьевичу Убийвовку кто-то постучал. От этого стука вся темная комната, в которой собралась семья врача, сразу будто наполнилась затаившейся тревогой. Все молчали, хотя никто не спал. Стекла в окнах слегка багровели отблесками далеких зарев. Было слышно, как на диване тяжело дышала Надежда Григорьевна, жена врача.

Через некоторое время стук повторился.

— Слышите? — шепотом вскрикнула тетя Варя. — Это они!

Из открытой настежь спальни мелькнуло что-то белое, на какой-то миг в комнате словно бы посветлело. Босые ноги прошлепали на кухню.

— Ты куда, Ляля? — прошептала тетя Варя.

Белая фигура исчезла и снова появилась в дверях.

— Ляля! — тихо простонала Надежда Григорьевна. — Не ходи!

В темноте все увидели, как в руках у девушки сверкнул топор.

Константин Григорьевич, отстранив дочь, подошел к окну и неестественно громко, чуточку даже с угрозой спросил:

— Кто там?

— Константин Григорьевич, это я. — Голос был женский, вкрадчиво-умоляющий. — Это я, Мария Власьевна… Выйдите на минутку!

Тетя Варя облегченно вздохнула.

— Доченька, иди ко мне, — слабо позвала Надежда Григорьевна, нетерпеливо протягивая руки в темноту, чтобы обнять Лялю.

Врач гремел в сенях засовами. Засовы были необычные, недавние — раньше ограничивались одним слабеньким крючком.

— Что вас носит, Власьевна, в эту адскую ночь? — ворчал врач, выходя на веранду.

— Дела, Константин Григорьевич…

— А если застрелят? Возьмут и застрелят. Им ведь недолго.

— Я огородами и садами, — шептала Мария Власьевна почти радостно, хотя врач не видел никаких причин радоваться в такое время. — Их патрули только на главных улицах. А окраин да зарослей боятся!

Константину Григорьевичу показалось, что Власьевна даже лукаво хихикнула в темноте. «Ну и бабы», — подумал врач одобрительно.

— Что же вас привело? — спросил он.

— Прибежала за вами, — продолжала тараторить Власьевна. — Знаю, что не откажете…

Не привыкать старому полтавскому врачу к нежданным ночным визитам. Летом ли, в осеннюю ли непогоду или в лютую зимнюю метель — всегда к нему могли постучать. Молча одевался, чтобы идти, куда скажут: кому-то срочно понадобился он либо в самой Полтаве, либо в каком-нибудь из пригородных сел. К этому он давно привык сам, привыкла вся семья, и никто уже не представлял себе, чтобы Константин Григорьевич мог вдруг отказаться и не пойти спасать знакомого или вовсе постороннего человека. И если бы когда-нибудь врач отказался, то ни сам он, ни кто-либо из членов семьи не нашел бы его поступку оправдания. Но в эту ночь, когда весь город не спит, как перед казнью, когда еще, взрываясь, горят склады на Южном вокзале, освещая половину города, и гудит, грохочет фронт где-то совсем недалеко…

— Куда? К кому?

— К нам, Константин Григорьевич…

Власьевна приникла к самому уху врача и горячо зашептала что-то. Убийвовк слушал, потирая бороду.

— Подождите, — буркнул он, выслушав, и направился в комнату.

— Что там, папа? — первой не удержалась Ляля.

— Роды.

— У Власьевны? — с огромным удивлением спросила тетя Варя.

— А хотя бы и так, — глухо пошутил Константин Григорьевич, надевая дорожный плащ, будто собирался в дальний путь.

— Папа, — встала на диване Ляля. — Я с тобой.

— Зачем?

— Я только провожу тебя, а там подожду во дворе. Вдвоем не страшно.

— А одному мне страшно? — неожиданно рассердился Константин Григорьевич. — Мне и одному не страшно!.. Запритесь на все засовы!

Ляля, накинув халатик, вышла вслед за отцом, чтобы запереться.

— Почему ты не хочешь взять меня с собой, папа?

— Запирай дверь и иди в дом, а то простудишься.

— Пускай простужусь.

Отец сердито заскрипел вниз по деревянным ступенькам крыльца. Ляля, закладывая тяжелый крюк, слышала, как отец и Власьевна заговорили, направляясь к воротам.

— Когда он пришел в себя? — спросил отец Власьевну.

— Еще днем, бедненький, еще днем, когда мы переносили его. И при памяти, и голоса не потерял, только не слышит ничегошеньки. Мы ему и то и се, а он полежит-полежит и снова на весь сарай: «Где мой экипаж?..»

Ляля стояла будто оглушенная. «Где мой экипаж?..» Больше ничего она уже не расслышала. «Где мой экипаж?» Кто это «он», зовущий своих товарищей в каком-то сарае? Летчик, танкист? Ее вдруг пронзила мысль, что это может быть Марко.

Три года прошло с тех пор, как она впервые встретилась с Марком Загорным. Это было в Харькове, в Дзержинском райкоме комсомола, в золотом месяце сентябре. Навсегда запомнился Ляле этот день. После лекций они, студенты-первокурсники физмата, пошли становиться на комсомольский учет. В райком Ляля шла с подругами, а оттуда возвращалась с Марком. Обоим нужно было зайти в общежитие, а вместо этого они каким-то образом очутились в саду имени Шевченко. Ляля и сама не знала, как все это случилось. Будто это сам сад пришел к ним в тот вечер и обступил со всех сторон деревьями и цветами. И она, требовательная и неприступная, которая до того никогда не позволяла себе оставаться с глазу на глаз с юношей, на этот раз присела на скамейку возле него, малознакомого, далекого и — странное дело! — невероятно близкого! Присела, да так и осталась до поздней ночи, разговаривая с ним обо всем на свете, а когда наступила пора идти домой, то оба уже понимали, что с этого момента они будут всегда вместе, что они необходимы друг другу в жизни, неразделимы.

Эта сказочная ночь была белой, по крайней мере, такой осталась она в памяти Ляли. О чем они тогда говорили? Об университете? Об астрономии, которая захватила их обоих? О море, которого Ляля никогда не видела и на котором вырос Марко? Он был из Мариуполя, из семьи знаменитых сталеваров. Густой загар южного солнца еще лежал на нем. И даже голубая его спортивная рубашка, казалось Ляле, еще сохраняла в себе соленый аромат моря. Весь вечер они разговаривали, удивляясь друг другу. Ляля была поражена тем, как совпадают их взгляды, привязанности, мечты. В глубочайшем, сокровеннейшем, тончайшем разветвлении своих мыслей они неожиданно открыли поразительную общность. И одному и другому собственная жизнь представлялась прежде всего как всеобъемлющее посвящение Отчизне, как служение ей, и только в этом они ощущали трепетную привлекательность своей цели.