— Нет.
— Ни дурного, ни хорошего — ничего еще не успели, а ты уже на нас вот так исподлобья, волчонком… Это, по-твоему, справедливо?
Молчит парнишка, нога сама собой хочет ковырнуть пол.
— Не знаешь, кто мы, какие мы, впервые нас видишь, а уже вот так, с недоверием, даже с враждебностью… А что таким отношением ты нас оскорбляешь — подумал об этом? Тебе приятно было бы почувствовать такое отношение к себе?
На миг стушевался мальчуган, словно что-то прикинул в уме, потом снова заслонился от взрослых своею недоверчивой, отчужденной усмешкой. Говорите-рассказывайте, мол, что хотите, а меня одно заботит: как бы вот через ту вашу стену перемахнуть, что за окном белеет…
Когда Ганна Остановка спросила, как учился, — ответил без энтузиазма:
— С двоек на тройки перебивался… Были и пятерки, но это одна на двоих… — сострил он нехотя.
— Грести умеешь? — поинтересовался Борис Саввич.
Хлопец сразу оживился:
— Еще бы! На каюках все плавни обходил… И моторку могу завести, даже катер… — При этом лукавая улыбка в сторону. — Не дают, правда, развернуться… разве что у кого «одолжишь».
— И часто «одалживал»?
Что им сказать?.. Могли бы и сами догадаться, что перед ними чародей! Ведь стоит ему только появиться на берегу, среди лодок, прикованных к осокорям цепями, стоит только приблизиться к ним, как любой замок сразу, точно перед магом индийским, сам открывается! А если та лодчонка, тот каючок просмоленный да еще и с моторчиком, так это же прямо красота! Дерг, дерг за веревочку, а каючок уже мчит тебя меж камышами, под вербами летит, аж нос задрал, аж подскакивает на воде…
— Если и случалось брать, то ведь и на место пригонял, — пояснил в свое оправдание хлопец и вдруг с гримасой боли метнул на директора взгляд почти молящий: — Отпустите меня! Я ведь не вор… За что меня сюда?
— Школу бросил, бродяжничал — такой букет за тобой, а ты спрашиваешь, — нахмурился директор. — И сейчас все в школе, все учатся, а ты…
— Отпустите! — запричитал хлопец, будто ничего не слыша. — Мама пусть меня заберет! Или станция пусть возьмет на поруки!
— А ты потом опять за свое?
— Я поклясться могу!
— Если бы и захотели отпустить, уже не имеем права, — объяснила Ганна Остаповна. — Кто попал сюда, должен перетерпеть, должен искупить свою вину. Конечно, мама будет скучать по тебе, однако ей известно, где ты и зачем; как раз на нашу школу она возлагает может, последнюю надежду. И ты нашей школы не бойся. Строгости у нас — это верно, только мы тебе зла не хотим, со временем привыкнешь, сам по справедливости оценишь свое поведение. Вдумайся: вокруг тебя — люди трудовые, честные, делом занятые, так могут ли они позволить тебе вот так петлять по жизни, бросить школу и где-то шалопайничать, чтобы мамино сердце от тоски по тебе разрывалось… Большой уже, в твоем возрасте пора задуматься о себе, о своих поступках. Сегодня ты подросток, а завтра взрослый. А каким ты идешь в свою взрослость? Таким ли тебя Родина ждет? Ты же сын ее, понимаешь? Со временем, может, станешь таким, что и нас, воспитателей, во всех науках превзойдешь, а пока…
— Пока что хвост изрядный за ним приволокся, — сказал директор, неторопливо листая личное дело Кульбаки.
— Что же там? — не сдержался хлопец. Ему наверняка казалось, что в тех бумагах облыжно приписаны ему разные преступления, обвиняют его, поди, во всех смертных грехах, может, что и рыбу крюками таскал, и лодки угонял, а может, и совхозного аиста ему приписывают, того, что убитым нашли как-то утром возле гаража. А Порфир сам о том аисте сколько горевал, места себе не находил, целый день тайком ревел в кучегурах…
— Нацепляли же они тебе «заслуг», — улыбнулся директор, вчитываясь в бумаги личного дела. — «Дисгармония поведения… Труднейший характер… Исключительное упрямство, строптивость, непослушание…»
— Как под микроскопом тебя изучали, — сказала Ганна Остаповна, и от ее расплывшегося лица повеяло приветливостью.
— «Повышенная реактивность нервной системы, — продолжал читать директор, — чрезмерно обостренный инстинкт свободы… Склонность к фантазиям, вспышки агрессивности…» О-го-го, сколько всякого добра! А ты еще удивляешься, почему тебя направили к нам.
Борис Саввич, тот молчун в морском кителе, наконец тоже вмешался в разговор.
— Мы не бюрократы, — будто смущаясь, сказал он суровым тоном, — не из бумаг будем составлять мнение о тебе. Знаем: не все, что покорненькое, — хорошее. Не тихари да исусики наш идеал. В тихом омуте черти водятся — это давно известно… Однако и ты с нами брось хитрить, ты сам должен помочь нам в тебе разобраться… Вот и давай — помогай…
— Как?
— Искренним будь. С этого начни. Выложи начистоту все, что там у тебя было, оно тут и умрет.
— Ничего у меня не было! — вскипел хлопец. — Выдумки все! Понацепляли, понавыдумывали.
— Мы и не говорим, что у тебя какое-то страшное преступление на совести, — успокоил его директор. — Ни в чем таком тебя не подозреваем. И поверь, что для твоей же пользы хотим найти с тобой общий язык…
В голосе директора была искренность, не ощущалось никакой фальши, однако расстояние между ним и Порфиром не уменьшалось, само положение правонарушителя отделяло мальчика от этого человека с его властью, выдержкой, с какою-то праздничной опрятностью во всем. Непривычным был этот вдумчивый тон, спокойствие лица, непривычны даже эти белые пальцы, что, словно забавляясь, время от времени трогают то тесемочку папки личного дела, то голубую ленту галстука на груди. Все как будто хорошо, но не очень-то всему этому доверяй, потому что они, педагоги, коварны, умеют прикидываться, чтобы заманить тебя в капкан, укротить, приневолить. Никто не кричал, не грозил, не топал ногами, но и в этом Порфиру чуялось нечто коварное. Ибо разве можно без гнева и угроз с ним, с таким, которого под стражей сюда доставили?
— Будешь стараться, будешь добросовестным — никто тебя у нас не обидит, — обещала между тем Ганна Остаповна. — Будь с нами полностью откровенным, правдивым, постарайся душу освободить, и тебе сразу станет легче. И не грусти. Или тебя мучит что-то? Скажи прямо: что тебе у нас не нравится?
— А то, что школа у вас режимная.
— Верно, режимная, — подтвердил директор. — Ты себе хорошо представляешь, что это такое?
— Еще бы… Все время за каменной стеной! Никуда ни шагу без разрешения!
— А ты как хотел? — Глаза Валерия Ивановича сразу оледенели. — Проштрафился — получай. Школа создана для правонарушителей, и мы своих правил не скрываем: существуют у нас ограничения, порядок гораздо более строгий, чем в обычной школе, которую, кстати, ты сам не захотел посещать… Существует у нас и наказание одиночеством… Так что нечего теперь пенять на нас, на наши правила, ограничения, на то, что вступаешь в режим полусвободы — так это у нас называется. Зато потом, став взрослыми, наши воспитанники только спасибо нам говорят: вон полный шкаф писем от них с благодарностями. В пропасть, мол, катился, а школа спасла…
— Свидания у вас разрешаются?
— Право на свидание надо заработать, — объяснил Борис Саввич. — И чуб разрешим. Но это нужно заслужить безупречным поведением.
— А за хулиганские выходки, — предупредил директор, — за одну лишь попытку совершить что-нибудь злонамеренное…
— Знаю! Карцер! — со злостью выкрикнул хлопец. — Так с этого и начинайте! Берите! Бросайте в карцер!
Все почувствовали в этой вспышке уже не браваду, а крик души, измученной, близкой к отчаянию. Попадают сюда порой и в таком состоянии, с ощущением затравленности, заброшенности, когда ребенку никого и видеть не хочется, когда и одиночество не пугает, — забиться бы в нору какую-нибудь, четырьмя стенами отгородиться от всех!
О маме спросили, любит ли он ее.
— Не знаю, — бросил хлопец в сердцах. — Наверное, нет.
— Ты хорошенько подумай, прежде чем такое говорить, — встревожилась Ганна Остаповна. — Даже если бы и трижды сказал, что не любишь, я бы и тогда тебе не поверила…