— Волелюб! — впервые улыбнулась Марыся Павловна.
— Ему хорошо, а мне… Места себе не нахожу. Брошусь на розыски, поймаю, высеку, да только разве ж побоями воспитаешь?
— А дедуся он слушался? — спросил Борис Саввич.
— О, пока дедусь был жив, дружба у них была — не разлей вода! И на рыбалку вместе, и на виноградники, бывало, бежит, когда дедусь стал сторожем, — не раз там в шалаше ночевал. Примчится оттуда радостный, веселый, докладывает: «Мамо, я сегодня ничего не натворил!»
— А вы не пробовали его своей работой увлечь? — поинтересовалась учительница.
— Пробовала. Возьму его с собой, дам ему тяпку в руки, покрутится возле меня, а только отвернулась — ищи ветра в поле! Да для кого же я эти кучегуры засаживаю? — с жаром говорила она, как будто сын наяву вот тут возник перед нею. — Ведь для тебя прежде всего! Двести тысяч! Пустыня, Каракумы — такое тебе от капитализма осталось, а теперь гляди, что сделано! И для кого? Для кого эти кучегуры разравниваю, винограды закладываю, подкармливаю, сто раз поливаю? Пески как огонь, даже самая живучая — филлоксера эта, извините, вошь корневая, не выдерживает, гибнет, а саженец мой растет! Потому что с любовью выращиваю, для тебя стараюсь, а ты? Это такая маме благодарность от тебя? Да погляди, какая я уже стала истерзанная вся, нервы мои больше не выдерживают!.. Иногда растрогается: не волнуйтесь, мамо, не буду больше, бросится, успокаивает, готов руки-ноги тебе целовать. Смотри, говорю, сколько я этих кучегур окультурила, но ведь и на твою долю еще будет да будет! Готовься! Он и не отказывается: а что, мол, выучусь, пойду в механизаторы, на плантажные плуги… А пока что наберет хлопцев и айда вон в те, еще не распаханные кучегуры… А там же на пустырях полнехонько снарядов да мин — могу ли я быть за него спокойной? Мы здесь, когда разравниваем кучегуры, то специально саперов всякий раз вызываем, без них нельзя: они идут впереди, а мы уже за ними — чубуки сажаем…
Точно эпос, слушала Марыся Павловна повествование работницы обо всех этих будничных битвах, что продолжаются тут годами. Ведь вот как не просто оживить, окультурить считавшийся безнадежным пустынный этот край. Сначала нужно разровнять барханы, а потом засеять их житом в конце августа, а на следующую весну жито скосить, поднять плантаж, внести удобрения и еще раз засеять житом, а весной по нему уже сажают виноград с таким расчетом, чтобы, когда жито выбросит колосок, в это же время и виноград должен брызнуть листом, они как бы взаимно поддерживать будут, защищать друг друга… Оказывается, жито — одно из самых устойчивых растений на планете, жита боится даже осот, в этих условиях оно как раз и очищает землю, с жита тут все начинается… «Вот где властвует творческий дух человека, — невольно подумалось Марысе. — И эти люди, что целый край возвращают к жизни, они тоже — как жито…»
Не все из услышанного Марыся Павловна понимала, далека была ей вся эта виноградарская технология, но ясно для учительницы было одно: перед нею мастер, перед нею человек, который сумел оживить эти мертвые, бесплодные пески, что только и были начинены ржавым металлом войны. И хотя с сыном у этой женщины не совсем ладно, зато есть в ней иной талант: среди всех трудностей, среди раскаленных песков умеет выпестовать свой зелененький саженец!..
Борис Саввич оказался довольно компетентным в делах виноградарских, он с полуслова все схватывал. Марыся же Павловна чувствовала себя тут ученицей, наивной или, может, даже смешной, только о жите что-то в могла взять в толк, остальное же представляла себе довольно смутно. А она, гектарница… «Ох, если бы мы, педагоги, так умели растить детей, как эта женщина умеет выращивать свои саженцы!» Капризные, прихотливые, а ее слушаются. Даже из Алжира присылают ей сюда чубуки, и они здесь у нее проходят закалку. Самый страшный вредитель — филлоксера, ранее считавшаяся непобедимой, она тоже пропадает в этом огненном карантине. Ведь все лето здесь огонь, босою ногой в песок не ступишь, и лишь лоза виноградная каким-то чудом приживляется, откуда-то соки берет, развивается под Оксаниным присмотром. «Вот так, как мы саженцы, так вы детей наших берегите», — могла бы эта молодая женщина сказать сейчас Марысе, и это было бы справедливо. Самое дорогое, что есть у нее в жизни, — сына единственного отдала она тебе на воспитание, а ты… Сумеешь ли? Оправдаешь ли материнские надежды?
— Не отдала бы вам его, — сказала задумчиво мать, — да только ведь школа стонет… И соседки просят: отдай да отдай, Оксана, его в интернат, не то и наших посводит с ума да с толку собьет. Он же тут для всех камышанских сорвиголов авторитет.
— Чем же он этот авторитет завоевал? — спросил воспитатель.
— А тем, что верный товарищ. Хоть ты его убей, не выдаст, скорее даже на себя вину возьмет… И меньшого ударить не даст, напротив, заступится за него. Если уж так, мол, руки чешутся кого-то ударить — бей меня, я крепче, выдержу. Сам он ничего не боится, просто бесстрашный какой-то! Наверное, в деда пошел…
Все время Марысю так и подмывало узнать еще одно — сокровеннейшее: от кого же дитя, из какой любви? И когда наконец отважилась спросить, то и это женщина восприняла естественно, даже не смутившись, видно, не было ей чего стыдиться в своем прошлом.
— Кое-кто считает, Оксана, мол, легкомысленная, она за свободную любовь, безбрачно с женатым сошлась. — Говоря это, женщина смотрела куда-то вдаль, словно обращалась к маревам, что уже срывались, струились чуть заметно у горизонта. — Может, оттого дитя у нее такое отчаянное, что ему, дескать, тоже только свободу дай… Не отрицаю — безбрачное, беззагсовое, но ведь я же по любви сошлась! — воскликнула она тихо. — Не заглядывала ему в паспорт, на зарплату его не зарилась — полюбила, и все. Потом уже советовали, чтобы на алименты подавала, но я решила: нет, и так обойдусь. Гордость человеку дороже… Да и станция меня в обиду не даст. А когда-нибудь еще, может, и сам он меня найдет, хоть седую разыщет, чтобы посмотреть, какого же сына вырастила мать-одиночка от своей первой, да, наверное, и последней — любви…
Она словно и забыла, где сейчас ее сын и что именно послужило причиной этого разговора, ни жалоб, ни нареканий не было в ее повествовании, скорее она просто исповедовалась этому солнцу и просторам, отдалившись от людей взглядом, всматриваясь в марева, как в свои ушедшие лета.
Режим полусвободы — так у них называется эта собачья жизнь. И такой именно представляется она малому камышанцу. День твой и ночь расписаны тут по минутам: ложись, вставай, бегом туда, бегом сюда, только со двора не смей ни шагу… Ворота железные, глухие. В будке — часовой безотлучно. В какую сторону ни разгонись, камень тебя встретит, ограда такая, что ее и собаке не перескочить. И они хотят, чтобы Порфир привык к такой жизни! А ему и ночью вольные плавни видятся, манят, рыба при луне всплескивается, камыши шуршат…
Где-то там весна, птицы из теплых стран возвращаются, а ты безвылазно за этой глухой стеной. Самое тоскливое место на всем белом свете! Монастырь когда-то был, потом колония несовершеннолетних правонарушителей, теперь — школа. Только не просто школа, а спецшкола — этим «спец» многое сказано. Всевидящий цепкорукий режим — он тебе тут батько. Велят петь — пой, скажут за парту — не огрызайся. А как только старший кто на порог, сразу же вскакивай, вытягивайся в струнку:
— Воспитанник Порфир Кульбака изучает правила внутреннего распорядка!..
Под нулевку остригли. Здесь все стриженые — племя маленьких стриженых людей. Исключение составляют разве что некоторые старшие — те, кому за примерное поведение уже предоставлено право на чубы. Порфиру теперь долго ждать, пока чуб отрастет. А в таком виде и мама бы не узнала: обритый, как арестант, в карцере сидит. Не успел оглянуться, как уже в карцер водворили за попытку побега, за то, что из душевой хотел через форточку на волю выпорхнуть, мечтал о воле, а попал прямо в руки товарищу Тритузному, начальнику службы режима. Страшной силы человек, хоть возраста и пенсионного. Даже не пытайся вырваться, когда он схватит тебя да словно клещами стиснет там, где пульс бьется. Начрежима еще в противоположном конце коридора шествует, а Порфир уже слышит его шаги, даже дыхание слышит, когда грозный страж заглядывает через глазок в карцер, то бишь в штрафную комнату, как они ее культурно величают. Потом задвижка — бряк! — дверь отворяется — это товарищ Тритузный решил проведать героя неудачного побега.