– Ты, Конон Иванович, как река без берегов, не только человека, а и скота напояешь.
А Конон ласково:
– Хоть и вор, да мой, дак и жалко.
А погодя Василь опять придет к мастеру, и зовет, и рыдает, и просит Олафа. И Олаф приложит к слезам слезы. Конон, видя бледное Василево лицо и синеву под глазами, вспомнит родных сыновей, сокрушится сердцем и пожалеет. И отерев Василю последнюю слезу, начнет ему добром говорить:
– Ты теперь в совершенных летах. Поезжай в Датску на верфи. Ты, Василь, талантлив, учись. Я тебе и письма дам заручные…
И Василь ухватит мастера руками, закричит:
– Я в вашей хочу быть воле! Не надо мне датских!…
Значит, опять работают вместе. На вечерней заре сядут у реки. Олаф справа, Василь слева. И руки мастера, каждый свою, держат. Перед Кононом на береговой свае книга, Шекспир или Свифт. Читает вслух и заставляет учеников переводить.
А пошло время к лету – и три мачты кондового лесу поднялись над островом. Три мачты ставят, когда судно на дальнее, океанское плаванье; если на ближнее, в своем море, то две.
Передняя – фок-мачта, средняя – грот-мачта и задняя – бизань.
С носа от форштевня уставился бушприт.
И как скрипичный мастер струны настраивает, а они гудят и звенят, так Тектонова искусная рука протянула снасти к мачтам и реям, к штевням и бортам.
В оснастке весь стоячий такелаж завели по-богатому – из четырехпрядной чесаной пеньки, только такелаж бегучий – из обыкновенной, трехпрядной.
Да в ту же оснастку корабельную блоков одношкивных и двушкивных с железной оковкой не меньше полусотни штук. От скул к носу, где хлюсты – ноздри корабельные, навернули цепи и якоря. Якорь в семнадцать пудов да якорь в пятнадцать пудов. Цепь в шестьдесят пять сажен да цепь в пятьдесят сажен. И белыми полотняными парусами нарядили грот-мачту и фок-мачту с реями; и на бизань -косые паруса.
Много было дела у корабля, и редкий день у мастеров не работали добровольные помощники из артели. По бортам, по мачтам у рангоута все ковано железом, и дверцы, и ободверины покованы медью. И оконцами посветить «Трифону» не забыл Конон Иванович. И печку сложили. И помпы в трюме – воду откачивать.
Потом судно до ватерлинии окрасили красно, а побочины – ярью зеленою и белилами. А у носа и по корме золотыми литерами – имя «Трифон».
Кратко сказать – все было крепко и плотно, дельно и хитро. Кораблик как сам собою из воды родился.
Кто посмотрит, глаз отвести не может.
А медь сияет на солнце!…
Осенью, когда начал лист на лесу подмирать, и судно было готово.
Последний день августа завелась у нас стряпня. И первого сентября утром, когда обрадовалась ночь заре, а заря – солнцу, поплыли артельные к острову, где «Трифон» строился. И увидели: стоит корабль к востоку, высоко на городках, у вод глубоких, у песков рудо-желтых, украшен, как жених, а река под ним как невеста.
… Мастер Конон сошел по сходням, стал на степени и поклонился большим обычаем. У него топор за поясом, как месяц, светит.
И мы на ответ кланялись равным образом.
Артельного старосту, отца моего, мастер взял за правую руку, и повел вокруг судна, и, обойдя, поднялся на палубу. Следом шли все.
В то время вода заприбыла, стала на мерную степень, да пал ветерок береговой.
Тогда Конон с Олафом сходят на землю и берут в топоры два бревна, держащие судно на городках, над водами.
В то время у старосты пуще всех сердце замерло… И внизу треснуло, и судно дрогнуло да прянуло с городков в воду. И я носом о палубу стегнулся, да и все худо устояли.
А отец смеется:
– Что ты, воронье перо, вострепещился?
Мастер, поднявшись на палубу и став на степень, говорил:
– В чем не уноровил и не по вашему обычаю сделал, на том простите.
Все к нему стали подходить и поздравлять в охапочку.
А «Трифон» покачивался на волнах – видно, и ему любо было.
Тогда отдали тросы и отворили паруса. В паруса дохнул ветер. И пошел наш корабль, как сокол, ширяся на ветрах.
И обошли кораблем далече по солнцу. А паруса обронив, бросили якоря у того же острова на живой воде.
На палубе накрыт был стол со всякой едой, рыбной и мясной, с пирогами и медами. За столом радовались до вечера. Таково напировались, ажно в карбас вечером погрузились не без кручины. Егор Осипович с Иван Петровичем, старые капитаны, в воду пали, мало не потонули. Куда и хмель девался. Домой плыли-только мама, да Конон, да еще трое-четверо гребли. Остальные вовсе в дело не годились. А к берегу причалили – и на гору подняться наши гости не могут, заходили по взъезду на четвереньках. Вот сколь светлы были.
Конец сентября отец отвел «Трифона» в деревню Уйму, города выше десять верст, на зимовку.
А придет весна-красна, и побежит наше суденышко на Новую Землю по моржа и тюленя, пойдет на Терский берег за семгой, в Корелу за сельдями. Повезет в Норвегу пеньку и доски, сало и кожу. Воротится в Архангельск с трескою и палтусом.
Новоземельское знание
Отец мой всю жизнь плавал на судах по Северному океану. Товарищи у него были тоже моряки, опытные и знающие. Особенно хорошо помню я Пафнутия Осиповича Анкудинова. Он был уже стар.
Когда собирался в гости, концы своей длинной седой бороды прятал за жилет.
Бывало, я спрошу его:
– Дедушко Пафнутий, вам сколько лет?
Он неизменно отвечал:
– Сто лет в субботу.
Отца моего Пафнутий Осипович иногда называл «Витька», или «Викторко». Я и пеняю отцу.
– Батя, у тебя у самого борода с проседью. Какой же ты «Витька»?
Отец засмеется:
– Глупая ты рыба! Он мой учитель. Я в лодье Анкудинова курс морской науки начал проходить.
– Батя, как же он тебя учил?