Однажды ночью слышу: Варя вздыхает, плачет за своей перегородкой, Я выговорил ехидным тенорком:
– Бабушка, бывало, молилась: «Пошли мне, господи, слезную тучу». Я спишу для вас?
Остегнул ее таким словом и – ужаснулся. Я ли это? Ей ли, бедной, говорю? Хотел зареветь, заместо того скроил рожу в улыбку.
Коля явился к нам на масленой. Я только охнул. Будто кто его похитил: глаза ввалились, по привычке улыбается, но улыбка самая страдальческая.
Я был маленько выпивши и запел дурным голосом:
Пою… И тяжкий груз, который меня всего давил, во едино место собрался: вот-вот скину. Заплакать бы – еще не могу.
На другой день Барина мать мне «по тайности» высказывала:
– Коля без тебя заходил проститься. Они всегда молча сидят. А тут он глядел-глядел, да и пал перед Варей. Обнял ей ноги, положил ей голову на колени и заплакал навзрыд, как ребенок. Варя лила слезы безмолвно, прижимая к устам платок, чтобы заглушить рыданья. Потом отерла Колино лицо и сказала: «Коля, много у нас цветов было посеяно, мало уродилося. Коленька, когда мы будем в разлуке, не грусти безмерно. Моя душа всякий раз слышит твою печаль и скорбит неутешно».
Я прибежал к себе, зачал бороду рвать и кусать: «Ирод ты! Журавлиная шея, желтая седина! Что ты, мимо себя, на людей нападаешь? Что ты свою жизнь надсаживаешь?
Опять весна пришла, большие воды, немеркнущие зори. Было слышно, что старые товарищи мои согласились поступить на «Обнову». Контора их ждала со дня на день. Но какое мне дело до вольных людей!
Какой-то вечер мы сидели с Варей, молчали. Приходит Зотов, пароходский знакомый. К разговору спрашивает:
– Что это ваш Николай Зимний затевает? Подал в управление порта просьбу о зачислении его в команду Новоземельской экспедиции. Вторую неделю живет в городе. Остановился у меня.
Варя сделалась белее скатерти. Вышла из комнаты. Слышу, наверху, в светелке, дверь скрипнула.
Когда Зотов ушел, я поднялся к Варе. Она где плакала, у окна на сундучке, тут и уснула. И столько было ейного возрыданья, что и рукав и плат мокры от слез. Негасимый свет летней ночи озарял лицо спящей. И грозно было видеть неизъяснимую печаль на сомкнутых глазах, горечь в сжатых устах.
Жалость пуще рогатины ударила мне в сердце. И, опрятно встав, руки к сердцу, заплакал я со слезами. И тихостным гласом, чтобы не нарушить скорбного сна, зачал говорить:
– Дитятко мое прежалостное, горькая сиротиночка! Где твоя красота? Где твоя премилая молодость? Ты мало со мною порадовалась. Горьки были тебе мои поцелуи. Я неладно делал, лихо к лиху прикладывал. Совесть меня укоряла – я укорам совести не верил. Видел тебя во слезах – и стыдился утешать. Сколько раз твоя печаль меня умиляла, но гордость удержала. Кукушица моя горемычная, горлица моя заунывная! Звери над детьми веселятся, птица о птенцах радуется, – ты в холодном гнезде привитала. Ты, как солнце за облаком, терялась, мое милое дитя ненаглядное! Был я тебе муж-досадитель, теперь я тебе отец-покровитель…
Шепчу эти речи, у самого слезы до пят протекают. А красное всхожее солнышко золотит сосновые стены.
Так я в эту ночь свою гордость обрыдал и оплакал.
Но часы – время коротаются, утро – в полном лике. Прилетел морской ветерок, и занавески по окнам залетали, как белые голуби. Внизу я наказал, чтобы покараулили Варин сон, чтобы, как проснется, шла она к Коле на квартиру и ждала меня там, у Зотова.
А сам достал из сундука поморскую свою одежу коричневых сукон, вязаную, с нездешними узорами рубаху, бахилы с красными голенищами, обрядился, как должно, и легкою походкой отправился в контору.
В конторе прямо подлетаю к начальнику, не обратив вниманья на людей, сидящих вдоль стены:
– Господин начальник, я по личному делу…
Удивленно взглянув на меня, он показал рукой на сидящих:
– Ты с ними не знаком, Егор Васильевич?
Я оглянулся и… повалился в ноги им, старой дружине моей.
Сколько у меня было слов приготовлено на случай встречи с ними! А только и мог выговорить:
– Голубчики… Единственные… Простите.
Они встали все, как один, и ответно поклонились мне большим поклоном:
– Здравствуй многолетно, дорогой кормщик и друг Егор Васильевич!
Меня усадили на стул. А я все гляжу на них, вековых моих друзей, на их спокойные лица, степенные фигуры.
Начальник говорит:
– Ты пришел, Егор Васильевич, более чем кстати… Да ты ведь по личному делу?
– Я шел сюда проситься в команду «Обновы».
Начальник говорит:
– Я ожидал этого. Но правление не отпустит тебя, если не представишь заместителя. А такого не предвидится.
Я спрашиваю:
– Верны ли слухи, что Николай Зимний ушел с «Обновы»?
– Ушел. Отказался от этой службы категорически. По каким-то личным обстоятельствам.
Я говорю:
– Господин начальник, вот бы кто поставил мастерскую на должную высоту. Николай Зимний – судовой механик с аттестатом.
Начальник даже крякнул:
– Эх, Егор! Лучшего бы выхода и для тебя и для меня не было. Но Николай Зимний рвется в дальние края. Он заявил мне: «Если не устроите меня в Новоземельскую экспедицию, я уйду в дальние зимовья на купеческих судах…» Уперся, уговаривай его хоть год.
Я стукнул кулаком о стол и говорю:
– Господин начальник, я берусь уговорить Николая остаться в городе. И сроку мне понадобится не год, а пять минут.
Все глаза вытаращили.
– Каким образом?…
– Цепью его прикую к пристани.
– В добрый час, Егор! Орудуй!
Я побежал к Зотову, где жил Николай. Остоялся в сенях, слушаю… Варя плачет с причетью: