И вскинув на плечо второй узел, пошла передом. За ней чинно, гуськом двинулось семейство Полонских. Шествие замыкала сияющая Маруська.
Очень уж все хорошо, культурно получилось. Рассказать вечером, как эвакуированные с Самойлихой знакомились, — девчонки обхохочутся.
Дома, свалив поклажу на крыльцо, Матвеевна сказала постояльцам:
«Айдате прямо в баню. Одежонку скиньте в предбаннике, завтра пропарим. Я вам тама собрала кое-чего чистого с дороги переодеться…»
Нина Семеновна охнула, прижала к груди крохотные ладошки: «Ради бога, Глафира Матвеевна, вы не беспокойтесь, мы вчера в вашем райцентре полную санобработку прошли. В баньке помыться, прогреться по-настоящему — это замечательно, это для нас — вы даже не представляете…»
Баня у Матвеевны топилась по-черному, но была просторная и с теплым предбанником. Пока городские раздевались, Матвеевна растолковала Нине Семеновне что к чему:
— Тут вот в бутылке самогонка напополам с редечным соком… Малого-то, Семеновна, натри на сухое тело да и пропарь на полке веником, черная редька с вином — первое средство от простуды. И сама руки-ноги прогрей, ишь как их у тебя ревматизмом покорежило. Мыло у меня серое, не обессудьте, в кадушке щелок, голову мыть, веник в шайке запарен. Воду не жалейте, мойтеся, а я на ферму схожу, молока ребятишкам принесу.
Позднее, присмотревшись к постояльцам, Матвеевна рассказывала сгоравшим от любопытства бабам:
— Все старухой держится. Там и поглядеть не на кого: махонькая, как гриб сушеный, кожа да кости, а проворная и, видать, ко всякой работе привычная. Я думала, молодая-то — дочь, а она ей снохой доводится. Старуха-то к ней все — Зиночка да Зиночка… а энта Зиночка и не поймешь: то ли порченая, то ли уж природа у ей такая никудышная. Ходит — нога за ногу заплетается. А то замотает голову бабкиной шаленкой и лежит день-деньской, ровно неживая.
Интеллигенция, а ни к какому делу не способная. Ни ребят обучать, ни лекарство выписать, ни роды принять… На машинке и то не умеет. Директор школы с Иваном Максимовичем хотели ее в машинистки приспособить, машинка-то в конторе ни к чему стоит, так она, Зиночка-то, не могу, говорит, не умею.
И ремеслу никакому не обучена. Ни сшить, ни ни скроить, ни кружева связать… Старуха говорит, об мужике она шибко тоскует. Очень уж они дружно промеж себя жили… Без вести он с первых дней. Начальником у них был на самой границе, их с детями вывезли, а он остался… Она все пишет, ищет его, а письма и назад не идут, и ответа ниоткуда нету… А их, когда вывозили, бомбили страшно, старуха говорит: это еще чудо, что все живые остались, что не порастеряли друг друга.
Ну, а ребятишки у них, ничего не скажешь, вежливые, не фулюганы. Они у них, старуха говорит, двойняшки. Я прямо диву далась, двойники, а уж до чего же разные дети…
Эвакуированные двойняшки сразу привлекли к себе внимание не только ребят, но и взрослого населения деревни.
Именно потому, что очень уж они были разные.
Крепенький, черноглазый и смуглый Саша всего на два часа был старше брата, но уже через несколько дней и в школе и в деревне их стали называть: старший и маленький.
У хиленького, синеглазого Павлика правая ножка была короче левой, на ходу он сильно прихрамывал. И еще он как-то совсем по-детски картавил.
Когда Женька Азаркин при первом знакомстве с братьями бесцеремонно спросил Павлика, где его угораздило сломать ногу — может, это его немцы покалечили? — Павлик охотно и весело ответил: «Нет, она у меня не своманная, я так и родився, хвомой».
И, конечно, по общепринятым школьным традициям, к нему сразу прилипла кличка «Хвомой».
А Сашу ребята прозвали «Заставой».
На все вопросы ребят о довоенной их жизни на границе, об отце-пограничнике Саша отвечал, начиная фразой: «У нас на заставе…»
А поскольку Матвеевна перекрестила братьев на свой лад — Санькой и Панькой, — получилось: Санька-застава и Панька-хвомой.
На прозвища братья не обижались. Они уже перешли в четвертый класс и со школьными обычаями были хорошо знакомы.
Только первые дни Саша держался настороженно и даже как бы в боевой готовности в любую минуту вступить в драку, но, когда убедился, что никто из ребят не намерен смеяться над Павликом, дразнить его детской картавостью и хромотой, сразу успокоился и с какой-то безоглядной, благодарной доверчивостью пошел на сближение и дружбу с местной ребятней.
Вообще братья очень легко и безболезненно приживались к людям и к новой обстановке.
И бабушка Нина Семеновна тоже пришлась ко двору. Она не только успевала управляться с домашними делами, но в горячие весенние и летние дни ходила на колхозную работу. В овощную бригаду. Большим опытом в этой отрасли сельского хозяйства она не обладала, но до подлинной страсти любила копаться в земле, возиться с нежной, хрупкой рассадой.
Кроме того, она была хорошо грамотна, добровольную ее помощь в бригаде очень ценили.
Звеньевая Тамара Зуева часто прибегала к ней вечером с ворохом брошюр и плакатов, и они вдвоем — старая мать пропавшего без вести сына, и молодая бабенка, солдатская вдова, — сидели над книжкой допоздна, обсуждали увлеченно: как бы исхитриться еще на недельку раньше подогнать в парниках помидорную рассаду, как уберечь от прожорливых вредителей раннюю, уже начавшую завиваться в кочан капусту.
Хуже дело обстояло с Зинаидой Павловной. От бабушки Нины Семеновны в деревне узнали, что Зиночка окончила музыкальное училище и до войны обучала детей музыке по классу рояля. Никакой другой специальности она не имела, и в деревне подобрать для нее подходящую работу было мудрено.
Она тоже ходила в колхоз окучивать картошку, или на прополку, или в сенокос валки подгребать. Но ни в чем не было у нее сноровки, все получалось нескладно и неспоро. Неловко и жалко было смотреть, как она, с трудом разогнув пересеченную болью поясницу, стоит, опершись на тяпку, стирает грязной трясущейся рукой залитое потом, побледневшее от усталости лицо.
Ее старались посылать на «легкие работы», в ту же, скажем, овощную бригаду, где работали в основном старухи и самые слабосильные женщины.
Никто не сказал бы, что она ленится, «волынит», все видели, как пытается она не отставать от других, но при всем старании все равно никак не могла она осилить и половины дневной нормы.
И работала она всегда молчком, не поговорит с женщинами, не поделится горем, а горе-то ведь у всех было общее. Не поплачет, не пожалуется, как трудно привыкать ей к тяжелой крестьянской работе.
Молчала и все думала, думала о своем; задумавшись, уже ничего не соображала: драла заодно с сорняками кудрявенькие всходы моркови, тяпала остро наточенной тяпкой куда попало, под самый корень молодого картофельного кустика.
Надумали было летом направить ее работать в телятник. Через неделю прибежала к Матвеевне Онька Азаркина, взмолилась:
— Теть Глаша, заберите вы эту свою Зиночку, ради христа! Ничего же она не толкует, как малограмотная, ей-богу. Рационы все перепутает, телятишек не различит: который на подсосе, которого с пальца к пойлу приучать надо. К корове подойти боится: они, говорит, бодаются! Ей-богу, не вру!..
Как-то приятельница Матвеевны доярка Анна Никитична пришла звать Зинаиду Павловну на именины, поиграть гостям на гармошке.
Если человек на рояле играть обучен, так уж на трехрядке-гармошке сумеет «Подгорную» сыграть.
Зинаида Павловна была явно поражена этим приглашением:
— Что вы? Что вы?! Боже мой… Да я никогда в жизни никакой гармошки в руках не держала… Я не умею!
Бабушка Нина Семеновна до самых ворот провожала Анну Никитичну, сконфуженно извинялась, пытаясь объяснить, что гармошка — это тоже, конечно, клавишный инструмент, но рояль совершенно иное дело… Пусть никто не подумает, что Зиночка из гордости, из-за каприза отказала добрым людям в услуге.
После этого случая отношение женщин к Зинаиде Павловне стало совсем уж недоброжелательным.
Да оно и понятно. Люди тяжелого, для всех неоценимо нужного труда не могут относиться иначе к человеку никчемному, бесполезному, не проявляющему таланта ни в какой работе.