Самым суровым судьей легкомысленного Онькиного поведения была Матвеевна, родная ее по матери тетка. Это она первая назвала Оньку непутевой, но сейчас, когда Онька грубо обрезала Никаноровну, Матвеевна решительно поддержала непутевую свою племянницу.
— Кто дитя не хоронил, тот настоящего горя не знает… А Паня-покойничек… дай бог всем бы нам такими убогими быть…
И она вдруг громко, навзрыд заплакала, впервые за эти дни заплакала при людях, чего никогда раньше себе не позволяла.
И когда получила похоронную на единственного своего сына Леню, девятнадцатилетнего парнишку, погибшего под Ленинградом, уходила кричать в лес или ночью выла одна, запершись в темной избе.
— И то еще горе — полгоря, когда сама его слезами обмоешь, обрядишь его в гроб своими руками… И могилка его рядом с тобой, на своей земле. А вот как проводишь ты на войну сына, молоденького, глупого… ничего он еще на свете не повидал, ничего-то он еще в своей жизни не испытал… Не миловался с девчонкой до белой зари, не стоял под венцом с невестой суженой, не покачал на коленках сына первого… Хоронила я мужа, думала: душа с телом расстанется, а не знала того, что самое-то лютое горе еще впереди ждет…
— Каждому свое горе тяжельше кажется… — проплакавшись, откликнулась Маня Погорельцева. — У меня вот их четверо осталось, мал мала меньше… Четверо сирот, каково без кормильца-то? Или вон Надежда, ей двадцать третий пошел, а у нее двое на шее осталося…
— Не о том речь… сироты на шее… кормилец… — Матвеевна, проплакавшись, опять уже спряталась в свою жесткую раковину. — Вон Гурьяновы-старики последнего потеряли. Не об кормильце они, как свечи, у всех на глазах тают… Конечно, молодой бабе с детями овдоветь… чего говорить… а все же молодые раны заживчивые… Взойдет солнышко — росу высушит…
— Увы, утешится жена… и друга лучший друг забудет… — вздохнув, негромко произнес пожилой завуч школы, литератор Алексей Миронович.
— Как вы можете? Как вы можете?! — всхлипнув, молоденькая учительница Верочка выскочила из-за стола и, сутулясь, побежала к калитке.
У нее недавно погиб жених — первый, единственный, ни с кем не сравнимый.
То, что здесь говорилось, казалось ей кощунством оскорблением его памяти.
— Ладно, друзья. Ни к чему этот разговор затеян… Верочка-то?! А? Ох, старый дурак! Куда она побежала-то?!
Вслед за Алексеем Мироновичем потянулись со двора и остальные. Задержались только близкие, чтобы помочь хозяйке убрать поминальные столы.
Трудно сказать, как сложилась бы дальше жизнь семьи Полонских, если бы вслед за бедой не пришла радость. И не радость, а чудо уже нежданное, в которое уже все перестали верить.
Чудо заключалось в том, что Полонский Дмитрий Яковлевич живым и почти невредимым давно вышел из окружения и больше двух лет воевал, уже в чине майора, на Втором Украинском фронте.
Чудом было то, что после длительных, бесплодных розысков смог он все же найти семью, заброшенную эвакуацией в эту сибирскую деревню, случайно ставшую для его матери, жены и сыновей добрым приютом.
Письмо пришло из подмосковного госпиталя. После четвертого ранения Полонский залечивал и старые и свежие, «пустяковые», как он писал, раны. Руки-ноги почти что целы, голова на месте, а кое-какие хорошо заштопанные дырки на корпусе в счет не идут. После выписки из госпиталя ему обещали десятидневный отпуск. Так что теперь нужно только набраться терпения и ждать.
Когда Саша со своим неразлучником Женькой Азаркиным прибежали со счастливой вестью к Матвеевне на ферму, женщины бросили дойку, набежали телятницы, прискакал на своей деревяшке скотник Афоня Вахрушев.
— Нет, девки, есть все же бог на небе! — убежденно изрекла Онька Азаркина, погрозив пальцем безмятежно-синим небесам. — Хоть и полудурок и хозяин никудышный, а все же есть, существует! Утопил, паразит, парнишку, а потом, видно, опамятовался, совестно стало…
Дома Дмитрию Яковлевичу удалось побыть всего четверо неполных суток. Счастливых и мучительных — четыре дня и три ночи.
Он плакал, склонившись над могильным холмиком сына; он смеялся, пораженный ранним возмужанием Саши, — какое это счастье — обнять сына, ощущая под ладонью мускулистое, плотное мальчишеское плечо, стискивая зубы от непереносимой жалости, целовал высохшие, коричневые от загара мамины руки. Не спуская влюбленных глаз с Зинаиды, любовался каждым ее шагом, каждым движением.
А на нее и невозможно было смотреть, не любуясь. Оказалось, что она совсем еще молодая. И глаза, как у той царевны из сказки… и летучая походка… и голос певучий и звонкий.
Только любовь может за несколько дней так преобразить человека. Теперь она уже ничего не боялась. Она не просто верила, она знала, что больше с ними уже ничего не может случиться плохого.
Война идет к концу. Митю с его заслугами и тяжелыми ранениями никто, конечно, не допустит больше в опасное место. Такого быть не может.
Теперь все будет хорошо.
Она не плакала, прощаясь с мужем. Она даже прикрикнула на рыдающую свекровь и побледневшего Сашу. Как можно так распускаться?
Митя должен ехать спокойно. Беречь себя, сразу же по приезде в Москву лечь в госпиталь, чтобы окончательно укрепить подорванное здоровье.
Дмитрий Яковлевич слушал последние наставления жены, опираясь на плечи приникших к нему с двух сторон Саши и Женьки Азаркина.
Он боялся встретиться взглядом с глазами жены. Старался не слышать сдавленного плача матери. Силы его были на исходе.
Председатель Иван Максимович тронул его за локоть.
— Ладно. Дальние проводы — лишние слезы… Давай, Митрий Яковлевич, добивай Гитлера да вертайся прямо сюда. Будем ждать с победой. А о семействе не беспокойся… Санька у тебя добрый хозяин растет Все в порядке будет.
Прощаясь, Полонский поцеловал у Матвеевны руку, сказал хрипло:
— В неоплатном я перед вами долгу, Глафира Матвеевна.
И, садясь в кабину колхозного грузовика, прощаясь с обступившими его женщинами и ребятишками, повторял три слова: «Спасибо… всем вам спасибо…»
И после отъезда мужа Зинаида Павловна оставалась такой же неузнаваемо оживленной, деятельной и подвижной.
Вскоре о ней даже в районе заговорили как об активном и толковом работнике. Она организовала книгоношество, проводила читки и обзоры литературы, совместно с учителями провела в заброшенном сельском клубе вечер, посвященный годовщине Октября.
Уговорила директора школы и колхозное правление купить на паях в соседней деревне у демобилизованного солдата трофейный немецкий аккордеон и через неделю заиграла, да так, что никто уже не сомневался больше в ее музыкальных талантах.
Ожил старенький сельский клуб. В День Конституции Дубровинский сельский хор с успехом выступал в сводном концерте на сцене районного Дома культуры.
Не испугала Зинаиду Павловну и беременность. Нина Семеновна попыталась было робко ее предостеречь: «Обдумай, Зиночка, все хорошенько. Война еще не кончена, мало ли что может случиться…»
А случиться еще могло всякое. Наши шли на Берлин. Начался последний этап великой битвы за победу.
Но Зинаида Павловна ни о чем таком и слушать не хотела.
— Ради бога, мама, не стоните вы и не каркайте! Митя же пишет, что работает при штабе, что ему ничто не угрожает. Нелепость какая! Всю войну человек сражался в самом пекле, а теперь, когда уже все кончается, вы придумываете всякие нелепые ужасы. Когда Митя вернется, у меня будет мальчик. Я назову его Павликом…
Весна была ранняя и дружная. Весна Победы. Все знали, что победа близка. По утрам молча замирали у колхозного репродуктора, чтобы не проронить ни одного слова из победных сводок оттуда.
И с еще большим страхом встречали люди письмоносца. Те, кому еще было кого ждать.
Дмитрий Яковлевич погиб второго апреля.
Теперь Зинаида Павловна не кричала, не билась в истерике. Она была уже в декретном отпуске, могла не выходить со двора, не встречаться с людьми. Тяжелая, грузная, лежала в своей боковушке, отвернувшись лицом к стене. Она много спала, но почти не могла есть.