Трофим глядел на нее и молчал: бежал же с добром, спасти хотел, а вместо доброго слова — нож под ребро. Разве не распроклятый…
— Эй, девка… Да хватит, хватит, нечего зря-то…
Она беззвучно рыдала.
— Да, право… Ну, сорвалось с языка. Не хотел обидеть… Встань, давай встань…
Дотронулся до плеча — головы не подняла, вздрогнула, поежилась. И он распрямился, затоптался, кося на нее глаза, не зная, что делать.
— Встань, — попросил он, — поговорим по душам…
Плечи ее перестали сотрясаться, но продолжала лежать, как и лежала, концы сухих волос мокли в грязной луже на полу. Он неуклюже присел, подобрал волосы, с робкой неловкостью положил ей на спину.
— Слышь… Я зла тебе не хочу… Я и бежал-то сейчас — за тебя боялся. Слышишь или нет? Боялся же, сердце кровью обливалось…
Она зашевелилась, оперлась на ослабевшие руки, приподнялась, села. Заляпанная кофта, грязное лицо, сбившаяся юбка открывает острое голое колено, дрожащими пальцами провела по волосам. И только сейчас он заметил под грязными разводами на лице нездоровую прозрачность кожи, удручающую синеву под глазами, понял, что она больна, и сжалось сердце.
Она со всхлипом, как ребенок после плача, вздохнула, виновато, с какой-то усталой простотой сказала:
— Боязно… Хотела, да боязно…
— Ты о чем?
— О том, что ты говорил.
— Брось это!…
— Чего зря на людей-то надеяться, самой надо…
— Брось! Я же вгорячах. Дернуло за язык. Забудь!
От жалости, от страха — чего доброго, надоумил — стал смелее, взяв за плечи, помог подняться, подвел к лавке.
— Поговорим по душам.
Она сидела чуть горбатя спину, свесив руки вдоль тела, глядела перед собой, мимо валявшегося на полу ведра.
— Да очнись ты! По душам хочу…
Не пошевелилась, не отвела взгляда от невидимой точки, спросила, словно обращаясь к печке:
— Со мной? По душам?
— А то на твой угол помолиться из городу прибежал.
— У меня, поди, души-то нету… Выело.
— Ду-ра!
— И что тебе до моей души? Ведь я паскудная. Что тебе до меня?
— Что?! — Он встал перед ней, большой, едва ли не достающий шапкой до темной низкой потолочной матицы, жестко шуршащий покоробившимся плащом, с сухо горящими глазами, протянул громадные раздавленные веслами ладони. — Что?… Ты видишь эти руки? Нес ими твоего ребенка. Спасти хотел. В это-то веришь, что не для корысти, не для того, чтоб славили. Чуть не сдох в лесу-то, а нес, думалось — спасу, к себе возьму. Веришь в это?… А почему не веришь, что тебя спасти хочу? Тоже живой человек.
И она, вдавив грязный кулак в зубы, снова тихо заплакала.
— Сведи ты меня сейчас. Сведи, прошу. Легче будет…
— Пойдешь сама, держать не буду. Сам не поведу, да и не посоветую.
— Почему? Стою ж того.
— Каков расчет вести тебя? Ну, накажут, ну, срок дадут, упрячут тебя вместе с воровками да гулящими. Того и гляди, их науку переймешь. Та ли сейчас тебе нужна наука? Не-ет, коль хочешь того — иди, объявляйся. Я на себя не вoзъму дoнocить.
Она плакала, размазывая кулаками грязь.
— Все одно, жизнь моя кончена.
— Дура ты, дура. Кончена!… Тебе сколько лет-то?
— Девятнадцать.
— Дура, ты, дура… Ты еще четырежды столько проживешь. Еще человеком станешь, замуж выйдешь, детей нарожаешь… Ну, ну, не плачь, это хорошо в молодости-то так ожечься… Помнить будешь, как самой больно было, а значит, и других поймешь — у кого что болит. У меня жизнь тоже косо вышла… Я вот тебе помогу, может, и ты, когда кому поможешь — не отплюнешься, не открестишься…
Она плакала, а он стоял над ней и говорил грубо и властно, пряча нежность и жалость. Она растирала кулаком слезы, убито смотрела в сторону, слушала.