16
Игорь выкричался и потух, отвернулся от Генки — руки в карманах, взлохмаченная голова втянута в плечи, одна нога нервно подергивается. Генка, сведя белесые брови, уже без улыбки, хмуро глядел Игорю в затылок.
Юлечка, не спускавшая с Генки блестящих глаз, снова выдохнула:
— Н-ну, как-кой, ты… опасный!
И Генка вскипел:
— Думали, барашек безобидный, хоть стриги, хоть на куски режь — снесу! Я вам не Сократ Онучин!
— Старик!… За что?…
Генка досадливо повел на Сократа плечом:
— Тебя всего грязью обложили — отряхнешься да песенку проблеешь.
— Он взбесился, фратеры!
Сократ, прижимая к животу гитару, подавленно оглядывался.
— Что я ему плохого сделал, фратеры?
Игорь Проухов изучал землю и подергивал коленом.
Напружиненно поднялась Натка — вскинутая голова, покатые плечи.
— С меня хватит. Я пошла.
И Генка рванулся к ней:
— Нет, стой! Не уйдешь!
Она надменно повела подбородком в его сторону:
— Силой удержишь?
— И силой!
— Ну попробуй.
— Бежишь! Боишься! Знаешь, о чем рассказывать буду?
Натка ужаленно развернулась:
— Не смей!
— Ха-ха! Я же трус, не посмею — побоюсь.
— Генка, не надо.
— Ха-ха! Мне хочется — и что ты тут сделаешь?!
— Генка, я прошу…
— Ага, просишь, а раньше?… Раньше-то пинала — трус, размазня!
— Прошу, слышишь?
— А ты на колени встань — может пожалею.
— Совсем свихнулся!
— Да! Да! Свихнулся! Но не сейчас, чуть раньше, когда ты меня. Ты! Хуже всех! Злей всех! Бсех обидней!
— Очнись, сумасшедший!
— Очнулся! Всю жизнь как во сне прожил — дружил, любил, уважал. Теперь очнулся!… Слушайте… Ничего особенного — картина с натуры, моментальный снимочек…
— Не-го-дяй!
— Негодяй. Да. Особенно перед тобой. Я же почти два года в твою сторону дышать боялся. Если ты в классе появлялась, я еще не видел тебя, а уже вздрагивал. Негодяй и трус — верно! Даже когда издали на тебя глядел, от страха обмирал, но глядел, глядел… Как ты голову склоня-ешь, как ты плечом поведешь… Я, негодяй, смел думать, что лучше ничего, чище ничего на всём, на всём свете! И ты меня, негодяя, мордой за это, мордой! И вправду, чего тебе жалеть меня.
— Гена-а…— дрогнувшим голосом. Натка вдруг вся обмякла, словно из нее вынули пружину. — Пошли отсюда. Слышишь, вместе… Хватит, Гена.
— Ага, будь послушненьким, чтоб потом снова всем: трус, жалок, хоть в какой узелок свяжу… Нет, Натка, теперь не обманешь, ты с головой себя выдала. Красивая, а душа-то змеиная! Как раньше любил, так теперь ненавижу! И лицо твое и тело твое, которое ты мне…
— За-мол-чи!!!
— Злись! Злись! Кричи. Мне даже поиграть с тобой хочется… в кошки-мышки. Ну, не буду играть, лучше сразу… Слушайте: это недавно было, после экзаменов по математике…
— Прошу же! Прошу!
— …Пошел я на реку, и, конечно, я, негодяй, шел по бережку и думал… о ней. Я же всегда о ней думал, каждую минуту, как проснусь, так и думаю, думаю, раскисаю… Значит, иду и думаю. И вдруг…
— Последний раз, Генка! Пожалеешь!
— Смотрите, снова напугать хочет. Как страшно!… И вдруг вижу в воде у самого бережка — она…
— Рассказывай! Рассказывай! Весели! Давай! — закричала Натка, и ее крик отозвался где-то в глубине ночи смятенно-суматошным «вай! вай! вай!».
— Купается… Из воды только плечи и голова. Меня-то она раньше заметила — смеется…
— Давай! Давай! Не стесняйся! Вай! вай! айся! — отозвалась ночь.
— Я же не ждал, я только думал о ней. А потом — я трус… Встал я столбом и рот раскрыл как дурак — ни туда ни сюда, «здравствуй» сказать не могу…
— О-о-о! — застонала Натка.
— А она знай себе смеется: уходи, говорит, я голая…
Натка всхлипнула и схватилась руками за горло — изломанные брови, растянутый гримасой рот, преобразившаяся разом, судорожно-некрасивая.
— Голая… Это она-то, на которую издалека взглянуть страшно. Уходи!… Кто другой — не трус, не жалкий слюнтяй — может, ближе бы подошел, тары-бары, стал бы заигрывать. А я не мог. И как тут не послушаться — уходи. На улице издалека вижу — вся улица сразу меняется. И я… я задом, задом да за кусты. Там, за кустами, встал, дух перевел и честно отвернулся, чтоб нечаянно как-нибудь, чтоб, значит, взглядом нехорошим… Но уши-то не заткнешь, слышу — вода заплеска-лась, трава зашуршала, значит, вышла из воды… И рядом же, пять шагов до кустика. Она! И холодно мне и жарко…
Натка медленно опустила от горла руку, низко-низко склонила голову — плечи обвалились, спина сгорбилась.
— Шевелилась она, шевелилась за кустом, и вот… вот слышу: «Оглянись!» Да-а…
Натка горбилась и каменела, лица не видно, только гладко расчесанные на пробор волосы.
— Да-а… Я оглянулся. Я думал, что она уже оделась… А она… Она как есть… Я и в одежде-то на нее… А, черт! Об одном талдычу — ясно же!… Она вся передо мной, даже волосы назад откинула. И небо синее-синее, и вода в реке черная-черная, и кусты, и трава, и солнце… Она, мокрая, белая, — ослепнуть! Плечи разведены, и все распахнуто — любуйся! И зубов полон рот, смеется, спрашивает: «Хорошая?»
— Мразь! — дыханием сквозь зубы.
— Сейчас, может быть. Сейчас! Но не был мразью! Нет! Глядел. Конечно, глядел! И захотел бы, да не смог глаз оторвать. И шевельнуться не мог. И оглох. И ослеп совсем… Солнце тебя всю, до самых тайных складочек… Горишь вся сильней солнца, босые ноги на траве, руки вниз броше-ны, платье скомканное рядом, и улыбаешься… зубы… «Хватит. Уходи». То есть хорошего понем-ножку… И я послушался. А мог ли?… Тебя!… Тебя не послушаться, когда ты такая. Мог ли!… А теперь-то понимаю — ты хотела, чтоб не послушался. Хотела, теперь-то знаю.
— Мразь! Недоумок!
— Опять ошибочка. Тогда — да, недоумок, тогда, не сейчас. Сейчас поумнел, все понял, когда ты меня трусом да еще жалким назвала. Мог ли я думать, что ты не богиня, нет… Ты просто самка, которая ждет, чтоб на неё кинулись…
Натка натужно распрямилась — лицо каменное, брови в изломе.
Вместо нее откликнулась Юля Студёнцева:
— Господи! Как-кой ты безобразный, Генка! — В голосе брезгливый ужас.
— По-самочьи обиделась, свела сейчас счеты: трус, мол, а почему — не скажу… Это не безобразно? Ну так мне-то зачем в долгу оставаться? Да и в самом деле теперь себя кретином считаю: такой случай, дурак, упустил!… До сих пор в. глазах стоишь… Груди у тебя в стороны торчат, а какие бедра!