Кашляя от копоти, мы снова вышли на Невский. Перед нами пышно клубился пар из дверей парикмахерской. Их оставалось немного в Ленинграде, но те, которые уцелели, работали с полной нагрузкой. Мы поднялись по истоптанным скользким ступеням и вошли в зал, наполненный запахами одеколона, керосина и табака. Три лейтенанта в шинелях, с шапками, зажатыми между колен, сидели, согнувшись, перед запотевшими зеркалами. Их стригли под “бокс”. Двое упитанных штатских дремали на стульях в ожидании очереди. Пожилой полковник в папахе, куря трубку, быстро ходил из угла в угол. Узкая дверь, наглухо занавешенная прокопченной портьерой, вела в женское отделение.

…За тяжелую сырую портьеру проникали нарядно одетые женщины, существование которых в тогдашнем Ленинграде казалось совершенно непостижимым. Выходя из-за таинственной двери, они ошеломляли командиров монументальностью “перманента” и маникюром.

На обратном пути мы шли мимо булочной. У входа в магазин толпились дети и женщины. Выходившие из дверей держали хлеб, как святыню, как драгоценность. Семейные несли его в сумках, одиночки — на вытянутых ладонях или прижимая к груди. Многие съедали свой паек у прилавка и выходили на улицу с пустыми руками. Перед забитой тесом витриной безмолвно совершались коммерческие сделки: хлеб меняли на сою, сою — на хлеб.

Старичок в золотых очках, откинув назад голову, стоял у приклеенной к стене “Ленинградской правды” и четким голосом читал вслух “Извещение от отдела торговли Исполкома Ленгорсовета депутатов трудящихся”.

…Вокруг старичка собралась молчаливая толпа, с жадным вниманием слушавшая скудный перечень предстоящих выдач по карточкам.

В одном из переулков Петроградской стороны мы прошли мимо двухэтажного дома с вывеской “Бани”. Над входной дверью, забитой полусгнившими досками, шелестел на ветру лист бумаги с надписью: “Закрыто из-за отсутствия воды и топлива”. Рядом, на чугунных воротах старинного комфортабельного особняка, висел кусок фанеры. На нем было выведено крупными каллиграфическими буквами: “Детские ясли временно не работают”»{56}.

Эти записи относятся к марту 1942 года. Но многое из увиденного тогда А. Коровиным можно было наблюдать и значительно позднее. Излишней риторикой были бы слова об отчаянии, уступившем место надежде, но что-то менялось — и к лучшему. В сентябре 1942 года побелили всё, о что мог спотыкаться прохожий, бредущий в темноте по разбомбленным улицам, — углы домов, нагромождения на панелях, фонари; отчасти это помогало и не заплутать на дороге. Некоторые улицы были раскопаны, чтобы починить водопроводные трубы. С зимы 1942 года город стал намного лучше расчищаться от снежных заносов. «Никогда не чистили от снега так тщательно улицы, как теперь», — отметил 19 декабря 1942 года в дневнике В.Ф. Чекризов{57}. Весной 1943 года началась покраска парадных дверей и витрин. Красили суриком и фанеру, закрывавшую вместо стекол окна, очищали и мусорные урны{58}. Несмотря на бомбежки, дыры на домах Невского проспекта почти сразу же замуровывались, а ямы асфальтировались{59}.

Город медленно оживал. И главное, менялись люди на улицах. Летом 1942 года начали замечать нарядных женщин в шляпах. В декабре 1942 года И.Д. Зеленская стала свидетелем и совсем необычной сцены: «Стояла группа женщин, чистивших снег, рядом из громкоговорителя звучал веселый плясовой мотив. И одна из женщин ловко откалывала на русского, ловко и задорно, несмотря на неуклюжую, громоздкую обувь». Она пыталась внимательнее разглядеть ее. Нет, это не продавщица из булочной, обычное блокадное лицо, изможденное, немолодое, желтое — «но у нее была улыбка во весь рот и все вокруг нее улыбались, и метельщики, и встречные знакомые»{60}.

Глава третья.

Дома

Бомбежки, отсутствие воды, освещения, тысячи «лежачих» и умерших жильцов в «выморочных» квартирах наложили неизгладимый отпечаток на ленинградские дома, который не стерся и значительно позднее.

«Жизнь у нас ужасная, таких нет и никогда не было. Живем без воды, без света, без дров, почти голодные и каждый день обстрелы», — сообщала Н. Макарова в письме сестре 27 марта 1942 года{61}. «В комнате страшная грязь, невероятный холод» — читаем мы в другом блокадном документе.

Убирать комнаты многие не могли — из-за истощенности, из-за кромешной тьмы, вызванной отсутствием электричества, из-за нехватки воды. Бомбежки превращали дома в руины, горы известки покрывали пол и мебель. Канализация вышла из строя. Нечистотами были залиты и квартиры и лестницы — а сколько было тихо умиравших, не имевших сил заботиться о себе одиноких людей. Никто им не помогал, и они здесь же, у кроватей, готовили еду, но не могли ни вымыть посуду, ни дойти до уборных. Отопления не было и в комнатах, где обогревались печками-буржуйками, всюду лежали щепки, горки дровяной трухи. Стены от буржуек покрывались копотью, вода из лопнувших после бомбежек или морозов труб заливала полы, образуя корки льда. Коридоры коммунальных квартир, обычно заставленные шкафами, ящиками и бытовым мусором, превращались в «мебельные баррикады», а расчищать их было некому. «Замороженные» и «захламленные» — такими увидела блокадные квартиры даже в апреле 1943 года И.Д. Зеленская, не сумевшая сдержать своего крика: «Боже, в каких трущобах и в каких условиях живут люди!»{62}

Где-то (правда, чаще в 1942—1943 годах) видели и «чистенькие» комнаты — но в том случае, если их населяли живые люди. Комнаты и квартиры эвакуированных ленинградцев, вскрытые, ограбленные, разрушенные бомбежками, с мебелью, разломанной соседями для растопки печек, с выброшенной из шкафов одеждой и побитой посудой и покрытые нечистотами, тоже представляли собой скорбное зрелище. «Половина оконных стекол отсутствовала, в коридоре куполом нависали отставшие обои с толстым слоем копоти на них, в духовых плитах стояли ночные горшки… ночью ходили крысы», — вспоминала В. Левина{63}. Опасаясь грабежей, уезжавшие иногда оставляли часть имущества другим жильцам. У них же хранились и вещи, вынесенные из «выморочных» квартир, из комнат, где оставляли «своих» покойников, из промерзших, обледеневших помещений — ни о каком порядке и речи не шло, всё сваливалось в одну кучу. Особенно страшными являлись описания «выморочных» квартир. В одной из них побывал 9 сентября 1942 года А.Н. Болдырев: «Комната умершего в дистрофии одинокого бухгалтера, опустошенная РАЙФО. Всё покрыто густо-густо буржуечной копотью и грязью. Разгром на полу, на разбитых, опрокинутых вещах мешанина из книг, посуды, рваной одежды, всякого скарба… Маленькое окно на три четверти забито фанерой, стекло почти не пропускает света»{64}.

Далеко не лучше обстояло дело и в общежитиях, находившихся, казалось, под неусыпным контролем фабрично-заводской администрации. Здесь жили и ленинградцы, которым трудно было добираться до дома, и приехавшие ранее в город рабочие, не имевшие своего угла, и уволенные с работы. В «смертное время» за порядком здесь часто никто не следил — не до того было. Положение стало улучшаться, хотя и медленно, с весны 1942 года, и то нередко после понуканий партийных и профсоюзных комитетов (как это случилось на Кировском заводе), после рейдов, нелицеприятных докладов «наверх», после начавшейся кампании по очистке города.

Говоря о первой блокадной зиме, горожане чаще обращали внимание на самые яркие и потрясающие сцены, не рассказывая о прочих, более рутинных эпизодах. «Никому нет до них дела, жестокость и разобщенность чудовищные», — отметила побывавшая в общежитии в январе 1942 года И.Д. Зеленская. Особенно ее поразила умиравшая на столе женщина: «Не шевелясь, она лежала, пока я два раза уходила и приходила»{65}. Ей вторит Н. Нешитая, обитавшая в фабричном общежитии: «Воды нет, канализация не работает»{66}. Можно было бы счесть это и единичными откликами, но вот перед нами докладная записка РК комсомола о рейде по общежитиям Приморского района 8 января 1942 года: «Проверены главным образом общежития рабочих при предприятиях… Все(!) общежития (кроме двух. — С. Я.) находятся в антисанитарном состоянии, ни директора предприятий, ни общественные организации внимания за последнее время общежитиям не уделяют»{67}.