Она подняла глаза и в упор посмотрела на него. Ужасный взгляд, что-то в нем мрачное, леденящее; у Ральфа мороз пошел по коже, он невольно поднял руку, коснулся ладонью похолодевшего затылка.

— Дэн умер, — сказала Мэгги. Его рука соскользнула, упала на колени, точно рука тряпичной куклы, он обмяк в кресле.

— Умер? — медленно переспросил он. — Умер Дэн?!

— Да. Утонул шесть дней назад на Крите, тонули какие-то женщины, он их спасал.

Ральф согнулся в кресле, закрыл лицо руками.

— Умер? — услышала Мэгги сдавленный голос. — Умер Дэн? Мой прекрасный мальчик! Не может этого быть! Дэн-истинный пастырь… каким я не сумел стать. У него было все, чего не хватало мне. — Голос пресекся. — В нем всегда это было… мы все это понимали… все мы, которые не были истинными пастырями. Умер?! О Боже милостивый!

— Брось ты своего милостивого боженьку, Ральф, — сказала незнакомка, сидевшая напротив. — У тебя есть дела поважнее. Не для того я здесь, чтобы смотреть, как ты горюешь, мне нужна твоя помощь. Я летела все эти часы в такую даль, чтобы сказать тебе об этом, все эти часы только смотрела в окно на облака и знала, что Дэна больше нет. После этого твое горе меня мало трогает.

Но когда он отнял ладони от лица и поднял голову, ее оледеневшее мертвое сердце рванулось, больно сжалось, ударило молотом. Ведь это лицо Дэна, и на нем такое страдание, какого Дэну уже не доведется испытать. О, слава Богу! Слава Богу, что он умер и уже не пройдет через такие муки, как этот человек, как я. Хорошо, что он умер, все лучше, чем так страдать.

— Чем я могу помочь, Мэгги? — тихо спросил Ральф; он подавил свои чувства, опять надел приросшую не просто к лицу — к душе маску ее духовного наставника.

— В Греции хаос. Дэна похоронили где-то на Крите, и я не могу добиться, — где, когда, почему. Может быть, дело в том, что были просьбы, чтобы его самолетом переправили на родину, бесконечно задерживались из-за междоусобицы в стране, а на Крите жара, как в Австралии. Наверно, когда сразу никто о нем не справился, там решили, что у него и нет никого, и похоронили. — Мэгги напряженно подалась вперед. — Я хочу вернуть моего мальчика, Ральф, я хочу найти его и привезти домой, пусть он спит в родной земле. Когда-то я обещала Джимсу, что Дэн останется в Дрохеде — и похороню его в Дрохеде, хотя бы мне пришлось ползком протащиться по всем кладбищам Крита. Не будет он лежать в Риме в каком-нибудь роскошном склепе, как ваши священники, Ральф, не будет этого, пока я жива, если надо, я его отвоюю по закону. Он должен вернуться домой.

— Никто не станет его у тебя оспаривать, Мэгги, — мягко сказал де Брикассар. — Католической церкви нужно только, чтобы он покоился в освященной земле. Я и сам завещал, чтобы меня похоронили в Дрохеде.

— Я не могу прорваться через бюрократические заслоны, — продолжала Мэгги, не слушая. — Я не знаю греческого языка, у меня нет ни власти, ни влияния. Потому я и пришла к тебе, чтобы ты пустил в ход свое влияние и свою власть. Верни мне моего сына, Ральф!

— Будь спокойна, Мэгги, мы его вернем, хотя, может быть, и не так быстро. У власти сейчас левые, а они против католической церкви. Но у меня и в Греции есть друзья, все, что надо, будет сделано. Позволь мне сейчас же пустить машину в ход и не тревожься. Он — пастырь святой церкви, и мы его вернем.

Он уже потянулся к шнуру звонка, но Мэгги посмотрела так холодно и так яростно, что рука его застыла в воздухе.

— Ты не понял, Ральф. Я не желаю пускать машину в ход. Я хочу вернуть моего сына — не через неделю, не через месяц, сейчас же! Ты говоришь по-гречески, ты можешь достать визы для себя и для меня, ты добьешься. Поедем с тобой в Грецию, поедем теперь же! И помоги мне вернуть моего сына.

Многое отразилось в его взгляде — нежность и сострадание, потрясение и скорбь. И однако, это снова был взгляд служителя церкви, трезвый, благоразумный, рассудительный.

— Мэгги, я люблю твоего сына как родного, но я не могу сейчас уехать из Рима. Я не принадлежу себе — ты должна бы это понимать, как никто другой. Как бы я ни горевал за тебя, как бы ни горевал я сам, я не могу уехать из Рима в разгар важнейшего конгресса. Я — помощник его святейшества Папы.

Она отшатнулась, ошеломленная, возмущенная, потом покачала головой и чуть улыбнулась, словно какой-то неодушевленный предмет вдруг вздумал не подчиниться ее воле; потом вздрогнула, провела языком по пересохшим губам и решительно выпрямилась в кресле.

— Значит, ты любишь моего сына как родного, Ральф? А что бы ты сделал для родного сына? Вот так бы и сказал матери его, твоего родного сына, — нет, мол, извините, я очень занят, у меня нет времени? Мог бы ты сказать такое матери собственного сына?

Глаза Дэна и все же не такие, как у Дэна. Смотрят на нее растерянно, беспомощно, и в них — безмерная боль.

— У меня нет сына, — говорит он, — но меня многому научил твой сын, и среди многого другого — как бы это ни было тяжко, превыше всего ставить мой первый и единственный долг — долг перед всемогущим Богом.

— Дэн и твой сын, — сказала Мэгги.

Ральф широко раскрыл глаза, переспросил тупо:

— Что?

— Я сказала: Дэн и твой сын тоже. Когда я уехала с острова Матлок, я была беременна. Отец Дэна не Люк О'Нил, а ты.

— Это… это… не правда!!

— Я не хотела, чтобы ты знал, даже сейчас не хотела. Неужели я стану тебе лгать?

— Чтобы вернуть Дэна? Возможно, — еле выговорил он. Мэгги поднялась, подошла к его креслу, обитому красной парчой, взяла худую, пергаментную руку в свои, наклонилась и поцеловала кардинальский перстень, от ее дыхания блеск рубина помутился.

— Всем, что для тебя свято, Ральф, клянусь: Дэн — твой сын. Люк не был и не мог быть его отцом. Клянусь тебе его смертью.

Раздался горестный вопль, стон души, вступающей во врата ада. Ральф де Брикассар качнулся из кресла и сник на пунцовом ковре, словно в алой луже свежепролитой крови, и зарыдал, обхватив голову руками, вцепившись пальцами в волосы, лица его не было видно.

— Да, плачь! — сказала Мэгги. — Плачь, теперь ты знаешь! Справедливо, чтобы хоть один из родителей был в силах проливать по нем слезы. Плачь, Ральф! Двадцать шесть лет у меня был твой сын, и ты даже не понимал этого, даже не умел разглядеть. Не видел, что вы с ним похожи, как две капли воды! Моя мать знала с первой же минуты, едва он родился, а ты никогда не понимал. У него твои руки и ноги, твое лицо, твои глаза, твое сложение. Он весь в тебя, только волосы другого цвета. Теперь понимаешь? Когда я послала его сюда к тебе, я написала: «Возвращаю то, что украла», — помнишь? Но мы оба украли, Ральф. Мы украли то, что ты по обету отдал Богу, и обоим пришлось расплачиваться.

Она опять села в кресло, безжалостная, беспощадная, и смотрела на поверженного страданием человека в алой сутане.

— Я любила тебя, Ральф, но ты никогда не был моим. Все, что мне от тебя досталось, я у тебя вынуждена была красть. Дэн был моя добыча, только его я и сумела у тебя взять. И я поклялась, что ты никогда не узнаешь, поклялась, что не дам тебе случая отнять его у меня. А потом он сам, по собственной воле, предался тебе. Он называл тебя истинным пастырем. Вот над чем я вдосталь посмеялась! Но ни за что на свете я не дала бы тебе в руки такое оружие — знать, что он твой сын. Если б не то, что сейчас. Если б не то, что сейчас! Только ради этого я тебе и сказала. А впрочем, теперь, наверно, все неважно. Теперь он уже не мой и не твой. Он принадлежит Богу.

Кардинал де Брикассар нанял в Афинах частный самолет; втроем он, Мэгги и Джастина проводили Дэна домой, в Дрохеду — молча сидели в самолете живые, молча лежал в гробу тот, кому ничего больше не нужно было на этой земле.

Я должен отслужить эту мессу, совершить погребальную службу по моем сыне. Сын мой, плоть от плоти моей. Да, Мэгги, я тебе верю. Едва я немного опомнился, я поверил бы и без той твоей страшной клятвы. Витторио знал с первой же минуты, как увидел нашего мальчика, а в глубине души я и сам, должно быть, знал. Когда за розовыми кустами засмеялся наш мальчик, я услышал твой смех… но он поднял голову и посмотрел на меня моими глазами, какими они у меня были в невинную пору детства. Фиа знала. Энн Мюллер знала. Но не мы, мужчины. Мы не стоили того, чтобы нам сказали. Так думаете вы, женщины, и храните свои тайны, и мстите нам за унижение, за то, что Господь не создал и вас по своему образу и подобию. Витторио знал, но молчал, ибо в нем слишком много от женщины. Великолепная месть.