На столе в его кабинете в Бонне ждало спешное письмо от Джастины и заказной пакет из Рима, как пояснил секретарь, от поверенных кардинала де Брикассара. Этот пакет Лион вскрыл первым — и узнал, что, в придачу к прочим своим многочисленным обязанностям, он, по завещанию Ральфа де Брикассара, становится директором компании «Мичар Лимитед». И еще — попечителем Дрохеды. Он был и раздосадован, и странно растроган — так вот каким способом кардинал говорит ему, что он, Лион, в конце концов оправдал надежды и в годы войны кардинал не напрасно за него молился. Лиону он вручил дальнейшую судьбу Мэгги О'Нил и ее родных. По крайней мере так истолковал это сам Лион: завещание кардинала составлено было в самых сухих деловых выражениях. Да оно и не смело быть иным.
Он кинул эту бумагу к обычной не секретной корреспонденции, требующей немедленного ответа, и распечатал письмо Джастины. Начало холодное, никакого обращения:
"Спасибо за телеграмму. Ты не представляешь, как я рада, что в последнее время мы оказались оторваны друг от друга, мне невыносимо было бы, если б ты очутился рядом. Когда я думала о тебе, у меня была только одна мысль: как хорошо, что ты ничего не знаешь. Наверно, тебе трудно это понять, но я просто не могу тебя видеть. На горе неприятно смотреть. Ливень, и если б ты был свидетелем моего горя, мне нисколько не полегчало бы. Пожалуй, ты скажешь — это лишь доказывает, как мало я тебя люблю. Люби я тебя по-настоящему, меня бы потянуло к тебе, так? А получается все наоборот.
И потому я предпочитаю, чтобы мы раз и навсегда с этим покончили. Мне нечего дать тебе, и я ничего не хочу от тебя. Я усвоила урок, теперь я знаю, как дорог становится человек, если проведешь рядом с ним двадцать шесть лет. Я не вынесу, если придется еще раз пережить такое, а ты ведь сам сказал — помнишь? — или поженимся, или ничего не будет. Вот я и выбираю — пусть не будет ничего.
Я получила письмо от матери, старик кардинал умер через несколько часов после моего отъезда из Дрохеды. Странно. Оказалось, его смерть — большой удар для мамы. Она, конечно, ничего не говорит, но я ведь ее знаю. Хоть убей, не понимаю, почему все вы так его любили — и мама, и Дэн, и ты. Мне он всегда не нравился, по-моему, он был невыносимо елейный. И я не собираюсь отказываться от своего мнения только потому, что он умер.
Ну вот. Вот и все. Я все обдумала. Ливень. Мой выбор сделан, у нас с тобой ничего больше не будет. Всего наилучшего".
Она подписалась, как всегда, крупно, с нажимом — «Джастина», письмо написано было новым фломастером, она так радовалась этому подарку Лиона, орудие как раз по ней — каждый штрих получается такой густой, четкий, решительный.
Лион не стал складывать листок и прятать в бумажник, но и не сжег, а поступил с ним, как со всеми письмами, не требующими ответа — едва успев дочитать, сунул в электрическую машинку — резалку для ненужных бумаг. Он был глубоко несчастен — да, думал он, смерть Дэна разом все оборвала, никакие чувства в Джастине уже не проснутся. Несправедливо это. Он так долго ждал.
На субботу и воскресенье он все же полетел в Лондон, но не затем, чтобы с ней повидаться, хоть он ее увидел. Увидел на сцене, любимой женою Шекспирова мавра. Дездемоной. Потрясающе. Нет, ничего он не может ей дать, чего не дала бы сцена, во всяком случае, не теперь. Вот так, моя умница! Все излей на сцене.
Но она не могла все излить на сцене, она была слишком молода, чтобы сыграть Гекубу. Просто лишь на сцене удавалось найти покой и забвение. И она только твердила себе: все пройдет, время исцеляет все раны, — но не верила в это. Почему так больно и ничуть не становится легче? Пока Дэн был жив, она, по правде говоря, не так уж много о нем думала, когда они не бывали вместе, а ведь с тех пор, как они выросли и избрали противоположные, в сущности, призвания, они редко бывали вместе. Но вот его не стало — и в ее жизни разверзлась пропасть, и ничем никогда эту зияющую пропасть не заполнить.
Всего мучительней всякий раз спохватываться на невольном порыве, на мысли — не забыть бы рассказать про это Дэну, вот он посмеется… А так бывает постоянно, и мучение длится, длится без конца. Если бы все, связанное с его смертью, было не так ужасно, быть может, Джастина оправилась бы скорее, но эти чудовищные несколько дней никак не тускнели в памяти. Отчаянно не хватает Дэна, невыносимо опять и опять напоминать себе то, во что невозможно поверить, — Дэн умер, Дэна не вернуть.
И еще: конечно же, она слишком мало ему помогала. Все, кроме нее, видно, думали, что он — совершенство и не ведает тревог, которые мучают других, но она-то знала, его преследовали сомнения, он терзался, воображая, будто ничего он не стоит, не понимал, что видят в нем люди, кроме красивого лица и ладного тела. Бедный Дэн, он никак не мог понять, что его любят за доброту и чистоту. Ужасно вспоминать, что ему уже не поможешь — поздно.
Джастина горевала и о матери. Если смерть Дэна едва не убила меня, каково же маме? Подумаешь об этом — и хоть кричи, беги на край света от мыслей, от воспоминаний. Вставали перед глазами дядья, какие они были в Риме на посвящении Дэна — прямо раздувались от гордости, словно голуби дутыши. Вот это хуже всего — видеть мать и всех дрохедских навсегда безутешными, опустошенными.
Будь честной, Джастина. Если по совести, это ли хуже всего? Не точит ли тебя куда сильней другое? Никак не удается отогнать мысли о Лионе, а ведь этим она предает Дэна. В угоду своим желаниям она отправила Дэна в Грецию одного, а если б поехала с ним, возможно, он остался бы жив. Да, именно так. Дэн погиб оттого, что она, эгоистка, поглощена была Лионом. Брата не вернешь, поздно, но если никогда больше не видеть Лиона, этим можно хоть как-то искупить свою вину, ради этого стоит терпеть и тоску, и одиночество.
Так проходили недели, месяцы. Год, два года. Дездемона, Офелия, Порция, Клеопатра. С самого начала Джастина льстила себя надеждой — она держится как надо, ничем не выдает, что мир ее рухнул; она так тщательно следила за тем, чтобы говорить, смеяться, общаться с людьми в точности как раньше. Разве что в одном она переменилась — стала добрее, чужое горе ранило ее теперь, как свое. Но в общем с виду она осталась все той же прежней Джастиной — легкомысленная, порывистая, дерзкая, независимая, язвительная.
Дважды она пыталась заставить себя съездить в Дрохеду навестить своих; во второй раз даже взяла билет на самолет. И каждый раз в последнюю минуту что-нибудь ужасно важное и неотложное мешало поехать, но втайне она знала: подлинная помеха — сознание вины и трусость. Нет сил посмотреть в глаза матери, тогда вся горькая правда неминуемо выйдет наружу, и скорее всего — в бурном взрыве горя, чего она до сих пор умудрялась избежать. Пускай все в Дрохеде, особенно мама, и впредь утешаются верой, что хотя бы с нею, Джастиной, все хорошо, что ее рана все же не опасна. Итак, от Дрохеды лучше держаться подальше. Много лучше.
Мэгги поймала себя на том, что вздыхает, и подавила вздох. Если б так не ныли все кости, она оседлала бы лошадь, но сегодня от одной мысли о поездке верхом боль еще усиливается. Как-нибудь в другой раз, когда не так будет мучить артрит.
Она услышала — подъезжает машина, стучит молоток у парадной двери — бронзовая голова барана, доносятся невнятные голоса, голос матери, шаги. Не все ли равно, ведь это не Джастина.
— Мэгги, — позвала Фиа, выглянув на веранду, — у нас гость. Может быть, войдешь в комнаты?
У гостя вид весьма достойный, он не первой молодости, хотя, пожалуй, и моложе, чем кажется. Какой-то ни на кого не похожий, она таких никогда не встречала, вот только чувствуется в нем та же сила и уверенность, какой обладал когда-то Ральф. Когда-то. В далекие, невозвратимые времена.
— Мэгги, это — мистер Лион Хартгейм, — сказала Фиа, отошла к своему креслу, но не села.
— О! — вырвалось у Мэгги, так странно вдруг увидеть того, кто занимал когда-то немалое место в письмах Джастины. Но тут же она вспомнила о приличиях: